Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Берти… я… люблю тебя. Я… прости, я не знаю, что с этим делать!
Альберт как не слышал: он полулежал, привалившись к стене, и смотрел поверх ресниц на темные окна противоположного дома.
— Берти… я хочу тебя. Люблю тебя. Я… я больше не могу так!
Тот пустыми глазами уставился в свой пустой стакан. В этом безучастии проявлялась жестокость, которая ранила больше резкого отказа. Понимая, что его неизбежно отвергнут, Аппель все же не был готов к безразличию — словно говорил со стеной, а не с теплым, ласковым (возможно) Альбертом. С минуту (67 секунд) он плакал. Затем порывисто прижался губами к шее Альберта, а не встретив ни нежного отклика, ни отторжения, отвернулся и вытер глаза.
— Я… пойду домой, — прошептал он. — Извини.
В ином случае он бы не бросил Альберта пьяным в чужом доме, но сил, чтобы думать, уже не было. Он оставил Альберта и, не простившись со знакомыми, ушел.
Встретились они через пять дней, и Альберт не показал, что помнит события той ночи: диалог на балконе, осторожный, оставшийся безответным поцелуй или жалкое признание со слезами. И после Аппель, бывало, всматривался в его темные глаза и пытался различить в них тень отвратительных воспоминаний. Он запомнил безразличие, что унижало сильное желание, а Альберт не помнил ничего — или столь искусно притворялся, что и чуткий влюбленный не сумел бы его раскусить.
Невыносимо, невозможно, что его безразличие — оно стало вот этим: болью, истеричностью, помешательством от утраты. Он был обижен, и жалел Альберта, и желал ему смерти, и хотел пойти к нему и утешать, и умолять его об утешении, и кричать ему, что он заслуживает боли. Если бы Катерина раскрыла ему секрет своей власти, он бы не сомневался и раскопал ее могилу, и извлек бы из ее тронутого разложением тела то…
На второй этаж шли полицейские и Мария. В страхе он остановился в двух шагах от комнаты Альберта.
— Пожалуйста, делайте, что считаете нужным. Моему мужу, капитану Гарденбергу, нечего скрывать.
— И покажите нам комнату комиссара Альберта.
— С вашего позволения… я бы попросила вас не беспокоить его. Он болен, понимаете?
— Нет. Он служит стране. Человек на службе не может быть болен!
Он покачал головой и спокойно ответил:
— Не понимаю, что вы хотите от меня. Мне нечего вам сказать.
— Встаньте!
Он поколебался. Взглянув на испуганную Марию, что прижалась к дверному косяку, встал из-за стола. Та тихонько шмыгнула носом — самообладание отказывало ей.
— Значит, вы уверены, что вам нечего сказать?
— Абсолютно уверен, — ответил он.
— Встаньте к жене! Посмотри, что в дальнем ящике!
К счастью, Мария сумела справиться с тревогой и, сначала потянувшись к нему, опустила после этого руки. Плечи ее в траурном платье слабо дрожали. Коснись он ее — и она бы расплакалась, зарылась лицом в его плечо и попросила увезти ее. Она опустила глаза, чтобы не глядеть, как чужие руки лазят в бумагах мужа.
— Хорошо… очень хорошо… Впрочем, поговори я с комиссаром Альбертом, уверен, получилось бы прояснить ситуацию. Я наслышан, что комиссар — старинный ваш приятель, но сомневаюсь, что он стал бы покрывать ваши грешки. Неужели… ах, неужели он заболел? Как кстати!
— Посмотрите сами, если не верите нам, — тихо ответил Дитер.
— Обязательно… и с Аппелем поговорю — обязательно.
— Мне нечего скрывать от вас.
— Вы так считаете? А ваш приятель Петер Кроль считает иначе.
Сказано это было с расчетом, что супруги испугаются или удивятся и выдадут себя. Выражения их не изменились.
В столе не закончили, а Петер Кроль явился, уверенно, как к себе, вошел и отвесил главному изящный поклон. За ним вошла и его жена Софи, лицо которой было столь безмятежно, словно ее пригласили погулять на озеро. Смутившись от ее прекрасного присутствия, главный пробормотал:
— Вы хотите… слушать… Нет, как пожелаете…
Не отвечая, Софи присела в кресло в углу. Никто не возразил — от нее шла необъяснимо торжественная сила, противиться которой не сумел бы и самый влиятельный человек.
— Значит… — Далее прозвучал деликатный кашель. — Значит, вы можете свидетельствовать, что капитан Гарденберг участвует в деятельности кружка, который выступает против единственной и незаменимой власти и «Единой Империи»?
Иной человек, не Петер Кроль, был бы неприятно поражен необходимостью свидетельствовать при виновном. Кроль же нисколько не колебался и не смущался. Унизительную роль он отыгрывал с изысканностью и достоинством, которым позавидовали бы английские короли. Ровным голосом, без жесткости, страха или раболепия, он доложил, что хозяин участвует в деятельности антивоенного общества, пытался связаться с иностранными агентами и хранит тайные планы по свержению законно избранного правительства. Закончив, он извинился и сказал, что желал бы позаботиться о своей жене: якобы Софи плохо себя чувствовала.
— А, вы приболели? Очень вам сочувствую. Позаботьтесь о ней, ничего страшного.
Послушно Софи встала и, не взглянув на хозяев, вышла за мужем из кабинета. Мария тихо выругалась.
— Вам по-прежнему нечего сказать?..
Патриотичный агент выбросил из ящиков бумаги и пытался прочитать быстрый и мелкий почерк. Стучали часы. Мария спрятала руки за спину — не показывай им, что дрожишь, ты не боишься их!
— Я не отвечаю на доносы, — после паузы ответил Дитер.
— Я дам вам последний шанс. Подумайте… Что с вами? Вам нехорошо?
Мария покачала головой и уставилась в пол.
— Мне нечего вам сказать. Делайте свою работу.
— Да?.. Как хотите. Ваше право.
— Можно мне остаться? — прошептала Мария.
— Нет… я справлюсь.
Желание закричать сжимало ей горло: ты понимаешь, как все серьезно? сейчас все закончится! и ты хочешь, чтобы я ушла, ты в своем уме? И мир сжался: ничего не осталось, кроме маленькой комнатки, темного кабинета с разбросанными бумагами и служебным пистолетом близ пресс-папье.
1932
Деньги, очень много денег. Он не знал точно, сколько в его семье раньше было денег; наверное, достаточно, пожалуй, и много, раз мать носила шелковые платья и заказывала книги и журналы из Минги, на столе было минимум три блюда, а в гостиной летом стояли свежие розы. После платья пришлось пустить на тряпки (все равно устарели), а обстановку гостиной и книги распродать — такова