Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом…
Почему же слова песни, похожей на клятву, остались только словами? Почему долгие месяцы враг беспрепятственно шел, полз, катился по нашей советской земле, топча, поганя и оскверняя ее, оставляя за собой горы трупов расстрелянных и замученных людей, страшные виселицы, дымные пожарища. Почему? Нам же всегда говорили, что мы сильнее, мудрее и могучее всех!
Учителя шли рядом с нами, и тоже пели, и так же, как мы, ребята, казались уверенными и беззаботно-веселыми. А может, только казались? Может, они, взрослые, сильнее нас, подростков, чувствовали приближающуюся беду, предвидели наступление близких тяжелых времен. Ведь уже отполыхала в огне Испания, уже в течение многих месяцев стонали раздавленные фашистскими полчищами Польша, Норвегия, Дания, уже были порабощены «сверхчеловеками» Бельгия, Люксембург, Голландия. Уже фашисты заняли блистательный Париж, и фашистские бомбы летели на Лондон, Манчестер, Бирмингем, Глазго и другие английские города… Да, война, захлебываясь в крови, неумолимо приближалась к нашим границам, и, конечно, учителя и все мы предчувствовали это, только не хотели верить, боясь выглядеть слабыми, не хотели признаваться друг другу в своих опасениях и тревогах.
Отчего шедший впереди Авенир Иванович вдруг замедлил шаг, поравнявшись со мной, словно невзначай, ласково коснулся рукой моего плеча, сказал, обращаясь, как к равной, на «ты»: «Что бы ни случилось – не оставляй литературу. Помни – это твое призвание…» Неужели он знал, что не будет больше для нас праздничных демонстраций, что нам уже никогда не ходить в школу, не учиться в ней? Неужели он предчувствовал, что для многих из нас эта весна – последняя?
Мне хочется сейчас запоздало признаться Вам в любви, дорогой Авенир Иванович, просить у Вас прощения за все доставленные огорчения и неприятности. Как наяву вижу Вас, идущего по школьному коридору в мягких, подшитых кусочками кожи валенках, в стареньком пиджаке, обсыпанном на плечах серой перхотью, с лоснящимися на локтях рукавами, с поднятыми на лоб очками, под которыми светились добротой мудрые, отчего-то всегда печальные глаза. Как Вы знали и как любили нашу отечественную литературу и как старались привить эту святую любовь нам, взрослеющим балбесам! До сих пор со стыдом вспоминаю об огорчении, что однажды причинила Вам. Уж не помню сейчас кто – кажется, Нинка Харитонова дала мне на один день вконец потрепанный томик Конан Дойла. Приспособив, как всегда, книгу под партой и, передвигая ее по мере надобности рукой, я привычно глотала строки сквозь узкую щель откидной крышки. И до того увлеклась, что не заметила, как за моей спиной выросла вдруг фигура учителя, не услышала предостерегающего шепота вокруг. Очнулась лишь тогда, когда рука Авенира Ивановича полезла под парту и извлекла оттуда злополучную книгу. Захлопнув ее, он мельком взглянул на обложку, и лицо его вытянулось от удивления и негодования.
– Та-ак, – протянул он с величайшим презрением, – произведение национального героя, писателя и политика, близкого друга декабристов, мы предпочли бульварному романчику!.. Садитесь, – обратился он к стоявшему в ожидании за своей партой Вовке Ткаченко. – А вы, – указал на меня, – продолжайте!.. Всем молчать! Тишина! Слушаем вас…» – Авенир Иванович, единственный из всех учителей, обращался к ученикам на «вы».)
Застигнутая врасплох, я не знала, о чем говорить, что «продолжать». По едва шевелящимся губам сидящей справа от меня Сарры Раевой определила: «Чацкий».
– …Не образумлюсь, виноват, – нерешительно начала я монолог Чацкого, – и слушаю – не понимаю…
– Вот именно: «И слушаю – не понимаю…» – с необычайно мстительными нотками прервал меня Авенир Иванович и добавил презрительно: – Садитесь. Ставлю вам, поклонница Шерлока Холмса, пару. Нет – единицу! Пожалуйте, дневник сюда.
Я чуть не ревела от обиды и досады – ведь на носу уже были экзамены, а тут – «единица»! Кстати, и на экзаменах мне попался вопрос: «Грибоедов. „Горе от ума“. Я отшпарила без запинки монологи Чацкого и Фамусова, и все время мне казалось, что в глазах Авенира (так запросто звали мы между собой учителя) прыгали за очками веселые бесенята.
Ах, зачем я все это вспоминаю, зачем опять растравляю себе душу? Может быть, и не было ничего этого? Может, проклятое рабство тянется всю жизнь, а то, что вспоминается, – лишь мимолетный сказочный сон?
…А вечером неожиданно прикатил Николай (нет, вру – не «неожиданно» – весь день томило неясное и вроде бы безнадежное предчувствие встречи: ведь не воскресенье сегодня, а суббота). Но заглянул он ненадолго – всего не несколько минут: немец-механик дал ему свой велосипед и попросил съездить в деревню, к Клодту за какой-то деталью для трактора. Деталь эта – конусообразный, блестящий цилиндр – уже была приторочена сзади, на багажнике.
Мы в этот момент собрались ужинать. Николай отказался разделить с нами компанию, как всегда «поджимало время», а позвал меня прокатиться с ним до деревни. Я, конечно, и не подумала отказаться и под недовольное ворчанье мамы: «Куда выскочила из-за стола? Останешься без ужина!», и под виноватые оправдания Николая: «Не сердитесь, тетя Аня. Через 10–15 минут я доставлю вашу беглянку обратно» – вышла за ним на улицу. Был он сегодня в обычной рабочей робе – грязно-зеленого цвета брюки и такая же куртка с «ОСТом» на груди, но все равно и в этом наряде ощущалась какая-то особая опрятность: без единого пятнышка куртка, будто только что из-под утюга, туго затянутый ремень на ней.
Ох и хорошо же мы прокатились! Правда, я, сидя на раме, все время чувствовала себя скованно, – казалось, Николай вот-вот напомнит о том нашем нелепом пасхальном поцелуе. Но он – умница! – держался так, как будто ничего и не было. Разговор все время шел на отвлеченные темы.
Я постоянно ощущала на своей шее его дыхание. Был момент, когда он (случайно или нарочно?) прижался горячей щекой к моему затылку. Я невольно отстранилась и услышала: «Не дергайся, иначе загремим оба в канаву. Твоя коса мне мешает».
Возле поворота в деревню Николай развернулся, и обратный путь мы ехали медленно. Колесник рассказал о недавней беседе с приехавшим в отпуск сыном управляющего, по имени Фриц. По выражению Николая, он выглядит общипанным, задерганным, но держится с «восточниками» надменно, хорохорится: мол, нынешним летом армия фюрера непременно