Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кублах, даже если с ним и поговорить? Да еще Кублах на свободе. Он такое устроит…»
– А чем, собственно, он может нам помешать?
– Ох, ну чем! Ну, хотя бы разберется в ситуации и с Космополом своим свяжется. Что тогда?
– Это действительно может внести некоторые осложнения, – задумчиво согласился моторола. – И, разумеется, контакты Кублаха с Космополом придется предотвратить. И в случае необходимости имитировать. Ни в том ни в другом особых проблем не вижу.
– А это не осложнения, да? – саркастически осведомился Фальцетти. – Если его нельзя отпускать отсюда, нельзя давать ему связываться с Космополом или с кем там еще, так почему его здесь-то на свободе держать?
– Свобода есть личное и неотъемлемое право каждого гражданина, – назидательно произнес моторола.
Схватившись за голову, Фальцетти взвыл.
– Ты смеешься надо мной, что ли?! – закричал он с прибавлением грубых слов. – Ты хочешь или не хочешь управлять нормальным городом, а не толпой этих сумасшедших, которые только и ждут возможности свернуть тебе голову?
– Вы несколько сгущаете краски, – мягко возразил моторола. – Кстати, толпой этих, как вы выразились, «сумасшедших» Париж‐100 обзавелся не без вашей инициативы. Но вы по-своему правы, когда мимикой и несмысловыми возгласами выражаете нежелание начинать наш старый спор о том, чего я хочу. – Фальцетти сморщился, как от зубной боли. – У меня тоже нет такого желания. Однако по поводу Кублаха я имею некоторые сложные для вашего понимания планы. Для вас понять их – все равно что, извините, представить себе десятимерного человека с тринадцатимерным зобом, – здесь моторола многоцветно хихикнул, представив себе такое, – просто примите к сведению, что соответствующие планы у меня есть. Я понимаю ваше нежелание держать Кублаха на свободе, но прошу учесть, что я буду препятствовать…
– А тогда придут космополовцы…
– И для них мы приготовим другого Кублаха.
– То есть?
– Вот именно.
В этом пункте моторола лукавил – приготовление «другого Кублаха» потребовало бы слишком много времени и почти ни в один план моторолы не входило. Но Фальцетти не догадывался о лукавствах своего собеседника – никогда. Необычайная, патологическая его подозрительность в таких случаях не срабатывала, ибо находилась под строгим электронным контролем.
Так они разговаривали довольно долго – невидимый, вездесущий моторола и когда-то считавшийся его врагом Джакомо Фальцетти.
Сейчас он не был врагом. Сейчас он отчаянно нуждался в помощи моторолы, и тот, помнящий все, эту помощь ему оказывал, хотя, повторимся, и не любил Фальцетти.
То есть не любил за характер, а не за вид. Насчет вида сложнее. Многочисленные микродетекторы, вращенные в стены и потолки, рассеянные везде где только можно, регистрировали Фальцетти в самых разных диапазонах: звуковом, оптическом, хиггсовом, гравитационном, тепловом, ультрафиолетовом и даже в мягком рентгене, где люди почти не отличались от фона. Довольствоваться человеческим видением моторола не любил: однажды любопытства ради он попытался было приучить себя к такому восприятию, но не смог – слишком многое упускалось.
Фальцетти в полном диапазоне был для моторолы красив. Прекрасны были его большие с переливом глаза, его многослойный, богатый выщерблинами рот, громадный подбородок, такой постоянно каменный, почти мертвый. Прекрасен был его нос с пятном сияния на горбинке, изумительны почти квадратные брови, состоящие из толстых разноцветных волос, неожиданных, как детский калейдоскоп…
Этот Фальцетти… Излишне нервный и непоследовательный, с вечной эманацией страха и враждебности, с такими странными мыслями, которые порой удавалось расшифровать, но которые чаще никакой расшифровке не поддавались, – эмоциональный фон совершенно неповторимый. Такой непредсказуемый человек. И, несмотря на все это, моторола не испытывал к Фальцетти теплоты.
Сейчас, занятый разговором с Фальцетти, а также еще несколькими десятками миллионов дел, он вдруг ощутил то, что в переводе на язык человеческий с грубой натяжкой можно назвать элегическим настроением. Ему захотелось отвлечься и немного посозерцать. С моторолами такое случается. Когда моторола позволял себе созерцание, он объединял большинство своих сознаний, вплоть до низших, оставляя работать в полную силу лишь тех, кто в данную секунду от своих дел не мог оторваться. Он объединял их многочисленными каналами связи, запускал все, даже резервные, микродетекторы и начинал без единого намека на анализ впитывать – просто впитывать – информацию, погружаясь в мириады ощущений, любовно перебирая их и окутывая себя самыми из них драгоценными. И нежился в них, и бездействовал, и погружался в чудо умирания, наблюдая, как постепенно бледнеет его мир, как одно за другим отключаются от общих связей подчиненные сознания, возвращаясь к необходимым делам…
Он отодвинул сознание, ведущее разговор с Фальцетти. Вот, сейчас…
Собственно, в этот раз картина не то чтобы удалась, не получилось в этот раз полного созерцания – что-то мешало, ему не хотелось понимать что.
Он развернул картину в пространстве сознаний, соединил оттенки и линии в сложнейшей формы многомерную кляксу, вплел в нее завитушки звуков, подсветил гравитацией… Не понравилось, распустил.
Он вновь, оставляя в поле зрения все, что фиксировали детекторы, сосредоточился на Фальцетти, вчитался в его смутные, всегда с привкусом паники мысли и с удовольствием констатировал их цвет – спелой тритрагской вишни, что росла в Специальном дендрарии, который сегодня с утра пуст, да и почти всегда пуст, вот уже четвертый месяц пошел, потому что ни Дон, ни Фальцетти, ни те, кто потихонечку «возвращается», любоваться флорой, а тем более ухаживать за ней, вовсе не мастера. Правда, вот заходил один два дня назад и долго стоял, глядя на чахнущие кусты вандеверских сортов, но тот, что раньше был Вандевером, еще ни разу с тех пор не пришел, хотя догада-а-а-ался уже, чем он раньше-то занимался. И тихую при этой мысли моторола испытал грусть, а Сергей Вандевер в это время ему молился, хотя молиться-то Вандевер совсем не умел, он просто смотрел жадно перед собой и с силой сцеплял на коленях пальцы – о, как не хотелось умирать тому, кто раньше был Вандевером! Вокруг лица его кольями понатыканы были одни и те же слова:
– Стариком! Стариком! Меня просто убили!
Все три с лишним месяца Вандевер упрямо отказывался понять очевидную истину, что каждый возраст свою прелесть имеет.
А сидел он в кресле в запертой, отрезанной ото всех комнате. За выключенным окном по узкой зеленой улочке изредка проходили люди, они старательно огибали лежащего прямо на декстролите рыжего мальчишку, невероятно грязного, липкого и паршивого.
– Не понимаю, что там себе думают эти бабы из комитета! – сказал прохожий дон сопровождающей его донне, и та философски приподняла бровь.
Мальчишка вегетативно смотрел в небо, тихонько гекал и представлял себе в картинках недавно совершённое им убийство – убийства