Шрифт:
Интервал:
Закладка:
вать-то было! У них даже и преданий не существовало. Ихмогилы безыменны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибоплодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается.Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но прудыведь ненадежны — высыхают. Строили они жилища. Но жилища их недолговечны: прималейшей искре дотла сгорают они… Так что же тянуло нас всех даже к голомувыгону, к избам и оврагам, к разоренной усадьбе Суходола?
II
В усадьбу, породившую душу Натальи, владевшую всей еежизнью, в усадьбу, о которой так много слышали мы, довелось нам попасть уже впозднем отрочестве.
Помню так, точно вчера это было. Разразился ливень соглушительными громовыми ударами и ослепительно быстрыми, огненными змеямимолний, когда мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжкосвалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. Плоско, четко имертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка инеобыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые, точносразу похудевшие лошади, шлепали, блестя подковами, по синей грязи, тарантасвлажно шуршал… И вдруг, у самого поворота в Суходол, увидали мы в высокихмокрых ржах высокую и престранную фигуру в халате и шлыке, фигуру не тостарика, не то старухи, бьющую хворостиной пегую комолую корову. При нашемприближении хворостина заработала сильнее, и корова неуклюже, крутя хвостом,выбежала на дорогу. А старуха, что-то крича, направилась к тарантасу и, подойдя,потянулась к нам бледным лицом. Со страхом глядя в черные безумные глаза,чувствуя прикосновение острого холодного носа и крепкий запах избы,поцеловались мы с подошедшей. Не сама ли это Баба-Яга? Но высокий шлык изкакой-то грязной тряпки торчал на голове Бабы-Яги, на голое тело ее был надетрваный и по пояс мокрый халат, не закрывавший тощих грудей. И кричала она так,точно мы были глухие, точно с целью затеять яростную брань. И по крику мыпоняли: это тетя Тоня.
Закричала, но весело, институтски-восторженно и КлавдияМарковна, толстая, маленькая, с седенькой бородкой, с необыкновенно живымиглазками, сидевшая у открытого окна в доме с двумя большими крьшьцами, вязавшаянитяный носок и, подняв очки на лоб, глядевшая на выгон, слившийся с двором.Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на правом крыльце Наталья —дробненькая, загорелая, в лаптях, в шерстяной красной юбке и в серой рубахе сшироким вырезом вокруг темной, сморщенной шеи. Взглянув на эту шею, на худыеключицы, на устало-грустные глаза, помню, подумал я: это она росла с нашимотцом — давным-давно, но вот именно здесь, где от дедовского дубового дома,много раз горевшего, остался вот этот, невзрачный, от сада — кустарники данесколько старых берез и тополей, от служб и людских — изба, амбар, глиняныйсарай да ледник, заросший полынью и подсвекольником… Запахло самоваром,посыпались расспросы; стали появляться из столетней горки хрустальные вазочкидля варенья, золотые ложечки, истончившиеся до кленового листа, сахарные сушки,сбереженные на случай гостей. И, пока разгорался разговор, усиленно дружелюбныйпосле долгой ссоры, пошли мы бродить по темнеющим горницам, ища балкона, выходав сад.
Все было черно от времени, просто, грубо в этих пустых,низких горницах, сохранивших то же расположение, что и при дедушке, срубленныхиз остатков тех самых, в которых обитал он. В углу лакейской чернел большойобраз святого Меркурия Смоленского, того, чьи железные сандалии и шлем хранятсяна солее в древнем соборе Смоленска. Мы слышали: был Меркурий муж знатный,призванный к спасению от татар Смоленского края гласом иконы Божьей МатериОдигитрии Путеводительницы. Разбив татар, святой уснул и был обезглавленврагами. Тогда, взяв свою главу в руки, пришел он к городским воротам, дабыповедать бывшее… И жутко было глядеть на суздальское изображение безглавогочеловека, держащего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другойикону Путеводительницы, — на этот, как говорили, заветный образ дедушки,переживший несколько страшных пожаров, расколовшийся в огне, толсто окованныйсеребром и хранивший на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писаннуюпод титлами. Точно в лад с ним, тяжелые железные задвижки и вверху и внизувисели на тяжелых половинках дверей. Доски пола в зале были непомерно широки, темныи скользки, окна малы, с подъемными рамами. По залу, уменьшенному двойнику тогосамого, где Хрущевы садились за стол с татарками, мы прошли в гостиную. Тут,против дверей на балкон, стояло когда-то фортепиано, на котором играла тетяТоня, влюбленная в офицера Войткевича, товарища Петра Петровича. А дальше зиялираскрытые двери в диванную, в угольную, — туда, где были когда-тодедушкины покои…
Вечер же был сумрачный. В тучах, за окраинами вырубленногосада, за полуголой ригой и серебристыми тополями, вспыхивали зарницы,раскрывавшие на мгновение облачные розово-золотистые горы. Ливень, верно, незахватил Трошина леса, что темнел далеко за садом, на косогорах за оврагами.Оттуда доходил сухой, теплый запах дуба, мешавшийся с запахом зелени, с влажныммягким ветром, пробегавшим по верхушкам берез, уцелевших от аллеи, по высокойкрапиве, бурьянам и кустарникам вокруг балкона. И глубокая тишина вечера,степи, глухой Руси царила надо всем…
— Чай кушать пожалуйте-с, — окликнул нас негромкийголос.
Это была она, участница и свидетельница всей этой жизни,главная сказительница ее, Наталья. А за ней, внимательно глядя сумасшедшимиглазами, немного согнувшись, церемонно скользя по темному гладкому полу,подвигалась госпожа ее. Шлыка она не сняла, но вместо халата на ней было теперьстаромодное барежевое платье, на плечи накинута блекло-золотистая шелковаяшаль.
— Ou etes-vous, mes enfants? — жантильно улыбаясь,кричала она, и голос ее, четкий и резкий, как голос попугая, странно раздавалсяв пустых черных горницах…
III
Как в Наталье, в ее крестьянской простоте, во всей еепрекрасной и жалкой душе, порожденной Суходолом, было очарование и всуходольской разоренной усадьбе.
Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами.Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек,надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни, когдаего пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и веселыйотблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее на стене противдвери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, когда-то стоявшее под этимзеркалом. Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями взавитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимаячелюсти и хмурясь. Чудесные бабочки — и в ситцевых пестреньких платьицах, и вяпонских нарядах, и в черно-лиловых бархатных шалях — залетали в гостиную. Иперед отъездом он с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетнозамиравшей на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль. Но, когдадевки, по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделаласьистерика. Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски — идумали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый шелестберез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко раскинутымизелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей — и зелено-золотаяиволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над белыми цветами заболтливыми галками, обитавшими с многочисленным родством в развалившихся трубахи в темных чердаках, где пахнет старыми кирпичами и через слуховые окнаполосами падает на бугры серо-фиолетовой золы золотой свет; ветер замирал,сонно ползали пчелы по цветам у балкона, совершая свою неспешную работу, —и в тишине слышался только ровный, струящийся, как непрерывный мелкий дождик,лепет серебристой листвы тополей… Мы бродили по саду, забирались в глушьокраин. Там, на этих окраинах, слившихся с хлебами, в прадедовской бане с провалившимсяпотолком, в той самой бане, где Наталья хранила украденное у Петра Петровичазеркальце, жили белые трусы. Как они мягко выпрыгивали на порог, как странно,шевеля усами и раздвоенными губами, косили они далеко расставленные, выпученныеглаза на высокие татарки, кусты белены и заросли крапивы, глушившей терн ивишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он сидел на перемете, выбрав местопосумрачнее, торчком подняв уши, выкатив желтые слепые зрачки — и вид у негобыл дикий, чертовский. Опускалось солнце далеко за садом, в море хлебов,наступал вечер, мирный и ясный, куковала кукушка в Трошином лесу, жалобнозвенели где-то над лугами жалейки старика-пастуха Степы… Филин сидел и ждалночи. Ночью все спало — и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал,что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избетети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпаласьна лавке у печки.