Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Доброе утро, танцор! – ухмыльнулся Ермолка. Черепаха, как всегда, был немногословен, и ограничился кивком головы. Впрочем, смотрел он на Ивана с большим и явно искренним сочувствием.
Танцор… Что ж, танцевать никому не заказано, а Пуховецкий это умел недурно. Иван еще более приободрился, и поприветствовал вошедших.
– Пойдем, пане. Зачем страдать, когда и выпить можно, и разговор интересный есть? – сказал Неровный.
Пуховецкого дважды просить не пришлось, и он с радостью поднялся на ноги, о чем сразу же и пожалел: от прилива крови голову пронзило невыносимой болью, и Ивана как следует шатнуло. Но он, перенося боль, только улыбнулся и зашагал к двери. Отличавшийся, вероятно, большой чуткостью Черепаха с готовностью подскочил к Пуховецкому и поддержал его за плечи.
Они вышли из избы, оказавшейся куренной скарбницей, и пошли по пустынной в этот утренний час Сечи. Она была бы и вовсе безлюдной, если бы не валявшиеся в самом живописном виде то тут, то там, то по одиночке, то по нескольку, перепившиеся лыцари. Все они без исключения крепко спали, если не предполагать худшего. Шли трое весьма долго, так что страдающего Ивана это путешествие стало изрядно раздражать, однако наконец Пуховецкий сообразил, куда они держат путь. Во внутреннем коше, в глубине его, находилась, как оказалось, еще одна крепостная стена, гораздо более добротная и правильно устроенная, чем та, что отделяла внутренний кош от предместья. В ней были видны ровные бойницы, в которых, можно было предположить, стояли когда-то куда более грозные пушки, чем на стене коша. Но теперь орудий не было, и вся эта крепость, при всей своей основательности, производила впечатление легкого, только начинавшегося запустения. Такой же вид имела она и внутри, куда Иван со спутниками зашел через выложенный оббитым булыжником и уже покрытый вьющимися растениями свод ворот. Это была цитадель, где несколько лет назад квартировал польский гарнизон, который должен был олицетворять королевскую власть в самом гнезде казачества, а также внимательно за ним приглядывать. Сейчас же, когда сами поляки должны были прятаться от запорожцев за крепостными стенами, эта цитадель стояла заброшенной за полной ненадобностью. Здесь все было по-солдатски просто и грубо, но, когда казаки вошли в одно из приземистых строений, изрядно озадачив и напугав угнездившихся на нем цапель, Пуховецкий убедился, что ляхи, как к ним не относись, умеют жить получше многих. Изнутри домик был гораздо просторнее, чем казался снаружи, стены его были мастерски сложены из кирпича и бревен, местами обожжены, и покрыты какими-то полустертыми рисунками и надписями на польском, вероятно, духовного содержания, а в середине комнаты стоял красивый, мореного дуба стол и такие же скамьи. Все помещение излучало какой-то уют, который не могли вытравить ни случившийся когда-то разгром, ни долгое запустение. Неровный чинно уселся за стол, рядом с ним с большим облегчением плюхнулся Иван, а Черепаха исчез под землей, спустившись по витой лестнице в погреб. Этот погреб, войти в который можно было прямо из горницы, по удобной лестнице, особенно поразил Пуховецкого. Черепаха вернулся быстро, и с самым довольным выражением лица, а также большой кадушкой, из которой торчал черпак. Иван сглотнул слюну, а Неровный извлек откуда-то три большие, похожие на небольшую кадушку, пивные кружки, и бросил их на стол. Черепаха уверенными движениями, не пролив ни капли лишней пены, разлил пиво, и все трое сделали по большому глотку. Это был нектар, тот самый, который, как рассказывали в училище, языческие боги пили на Олимпе, и в других эллинских местах. Иван откинулся головой на стенку, и тупо, но блаженно долго смотрел в небольшое окошко, откуда струился утренний солнечный свет, слышалось птичье пенье и виднелись листья дикого винограда. Говорить не хотелось, было и без этого хорошо, и Пуховецкий молчал.
– А ты вот думаешь, Ваня: из какой же дыры меня москали вытащили? – произнес, наконец, вкрадчиво Неровный. – Думаешь, такого казачишки убогого еще поискать?
Иван примерно так и думал, но сейчас, в такую приятную минуту, меньше всего хотелось кого-то обижать, даже и Ермолку, и Пуховецкий промолчал.
– А я, Ваня, бывший войсковой писарь, и десять лет на той должности был – верило мне товарищество.
Иван удивился, и приготовился слушать, тем более, что негромкий, спокойный голос Неровного располагал к этому.
– И дружили мы когда-то с атаманом, ох и дружили. Да и товарищей испытанных тогда на Сечи было не то, что сейчас – без огня и днем не сыщешь. Даже и поссорься я тогда с Иваном Дмитриевичем – все бы за меня встали. Думаешь, подобрали где-то Кровков с Ординым забулдыгу, и в ханский шатер привели, а подумал ли ты, Ваня – кто бы тому забулдыге верить стал? Нет, потому со мной москалики и пришли, что нужен был казак знатный, татарам известный. Что я в шатре тогда про себя говорил – это уж чтобы кое-кого не злить, а так знали про меня все татары, хорошо знали. Потому, ваше царское величество, мне и верили. Спросишь, как войсковой писарь, да докатился до служки московского? А и ты, может, когда докатишься, смотря как катить будут. Конечно, Ваня, писарь войсковой – не простой человек, тем более, когда десять лет сидит. Были у меня и на паланке хуторов несколько, была там и жена с детишками. У кого же не было – для старшины еще и скромно жил. Не нарушал закон, ну почти – да вот и наш, казачий закон, выходит, что дышло. Пришло время, все Иван Дмитриевич мне припомнил, все ко двору пришлось. Ну что я – с три дюжины человек старшины тогда жизни лишились: кому буравом глаза вывертели, кого на кол. А я, видишь, жив. Какие же грехи мои? Что бабу завел – по закону нельзя, хотя на Сечь ее и не водил. А те деньги, что по атаманскому приказу ведал – те, будто бы, половину я у своих же сечевиков украл. Тем бы и не удивить никого, да умеет Иван Дмитриевич удивлять… Расписали, будто терем я завел вроде боярского, а в нем гарем турецкий, будто бы девок и баб я из тех, что татары гонят, многих на себя отбирал. Был бы тот гарем – ей-ей, Чорного бы там евнухом посадил! Как, верится?
Иван отрицательно покачал головой.
– Конечно, Ваня, и какой лыцарь такому поверит, а коли поверит, так только позавидует, и скажет: "Эх, мне бы, как писарю, пановать!". Так оно и было: не только у старшины, а у каждого, считай,