Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну… пойдем! — выговорил он, как бы с трудом переводядыхание и как бы даже ошалев.
— Куда я пойду? Никуда я с тобой не пойду! — поспешил якрикнуть с вызовом.
— Как не пойдешь? — пугливо встрепенулся он, очнувшисьразом. — Да я только и ждал, что мы одни останемся!
— Да куда идти-то? — Признаюсь, у меня тоже капельку звенелов голове от трех бокалов и двух рюмок хересу.
— Сюда, вот сюда, видишь?
— Да тут свежие устрицы, видишь, написано. Тут так сквернопахнет…
— Это потому, что ты после обеда, а это — милютинская лавка;мы устриц есть не будем, а я тебе дам шампанского…
— Не хочу! Ты меня опоить хочешь.
— Это тебе они сказали; они над тобой смеялись. Ты веришьмерзавцам!
— Нет, Тришатов — не мерзавец. А я и сам умею бытьосторожным — вот что!
— Что, у тебя есть свой характер?
— Да, у меня есть характер, побольше, чем у тебя, потому чтоты в рабстве у первого встречного. Ты нас осрамил, ты у поляков, как лакей,прощения просил. Знать, тебя часто били в трактирах?
— Да ведь нам надо же говорить, духгак! — вскричал он с темпрезрительным нетерпением, которое чуть не говорило: «И ты туда же?» — Да тыбоишься, что ли? Друг ты мне или нет?
— Я — тебе не друг, а ты — мошенник. Пойдем, чтоб толькодоказать тебе, что я тебя не боюсь. Ах, как скверно пахнет, сыром пахнет! Экаягадость!
Я еще раз прошу вспомнить, что у меня несколько звенело вголове; если б не это, я бы говорил и поступал иначе. В этой лавке, в заднейкомнате, действительно можно было есть устрицы, и мы уселись за накрытыйскверной, грязной скатертью столик. Ламберт приказал подать шампанского; бокалс холодным золотого цвета вином очутился предо мною и соблазнительно глядел наменя; но мне было досадно.
— Видишь, Ламберт, мне, главное, обидно, что ты думаешь, чтоможешь мне и теперь повелевать, как у Тушара, тогда как ты у всех здешних сам врабстве.
— Духгак! Э, чокнемся!
— Ты даже и притворяться не удостоиваешь передо мной; хотьбы скрывал, что хочешь меня опоить.
— Ты врешь, и ты пьян. Надо еще пить, и будешь веселее. Бериже бокал, бери же!
— Да что за бери же? Я уйду, вот и кончено.
И я действительно было привстал. Он ужасно рассердился:
— Это тебе Тришатов нашептал на меня: я видел — вы тамшептались. Ты — духгак после этого. Альфонсина так даже гнушается, что он к нейподходит близко… Он мерзкий. Это я тебе расскажу, какой он.
— Ты это уж говорил. У тебя все — одна Альфонсина; ты ужасноузок.
— Узок? — не понимал он, — они теперь перешли к рябому. Вотчто! Вот почему я их прогнал. Они бесчестные. Этот рябой злодей и их развратит.А я требовал, чтобы они всегда вели себя благородно.
Я сел, как-то машинально взял бокал и отпил глоток.
— Я несравненно выше тебя, по образованию, — сказал я. Но онуж слишком был рад, что я сел, и тотчас подлил мне еще вина.
— А ведь ты их боишься? — продолжал я дразнить его (и ужнаверно был тогда гаже его самого). — Андреев сбил с тебя шляпу, а ты емудвадцать пять рублей за то дал.
— Я дал, но он мне заплатит. Они бунтуются, но я их сверну…
— Тебя очень волнует рябой. А знаешь, мне кажется, что ятолько один у тебя теперь и остался. Все твои надежды только во мне одномтеперь заключаются, — а?
— Да, Аркашка, это — так: ты один мне друг и остался; вотэто хорошо ты сказал! — хлопнул он меня по плечу.
Что было делать с таким грубым человеком; он был совершеннонеразвит и насмешку принял за похвалу.
— Ты бы мог меня избавить от худых вещей, если б был добрыйтоварищ, Аркадий, — продолжал он, ласково смотря на меня.
— Чем бы я мог тебя избавить?
— Сам знаешь — чем. Ты без меня как духгак и наверно будешьглуп, а я бы тебе дал тридцать тысяч, и мы бы взяли пополам, и ты сам знаешь —как. Ну кто ты такой, посмотри: у тебя ничего нет — ни имени, ни фамилии, а тутсразу куш; а имея такие деньги, можешь знаешь как начать карьеру!
Я просто удивился на такой прием. Я решительно предполагал,что он будет хитрить, а он со мной так прямо, так по-мальчишнически прямо начал.Я решился слушать его из широкости и… из ужасного любопытства.
— Видишь, Ламберт: ты не поймешь этого, но я соглашаюсьслушать тебя, потому что я широк, — твердо заявил я и опять хлебнул из бокала.Ламберт тотчас подлил.
— Вот что, Аркадий: если бы мне осмелился такой, какБьоринг, наговорить ругательств и ударить при даме, которую я обожаю, то я б ине знаю что сделал! А ты стерпел, и я гнушаюсь тобой: ты — тряпка!
— Как ты смеешь сказать, что меня ударил Бьоринг! — вскричаля, краснея, — это я его скорее ударил, а не он меня.
— Нет, это он тебя ударил, а не ты его.
— Врешь, еще я ему ногу отдавил!
— Но он тебя отбил рукой и велел лакеям тащить… а она сиделаи глядела из кареты и смеялась на тебя, — она знает, что у тебя нет отца и чтотебя можно обидеть.
— Я не знаю, Ламберт, между нами мальчишнический разговор,которого я стыжусь. Ты это чтоб раздразнить меня, и так грубо и открыто, как сшестнадцатилетним каким-то. Ты сговорился с Анной Андреевной! — вскричал я,дрожа от злости и машинально все хлебая вино.
— Анна Андреевна — шельма! Она надует и тебя, и меня, и весьсвет! Я тебя ждал, потому что ты лучше можешь докончить с той.
— С какою той?
— С madame Ахмаковой. Я все знаю. Ты мне сам сказал, что онатого письма, которое у тебя, боится…
— Какое письмо… врешь ты… Ты видел ее? — бормотал я всмущении.
— Я ее видел. Она хороша собой. Très belle;[131] и утебя вкус.
— Знаю, что ты видел; только ты с нею не смел говорить, и яхочу, чтобы и об ней ты не смел говорить.
— Ты еще маленький, а она над тобою смеется — вот что! У насбыла одна такая добродетель в Москве: ух как нос подымала! а затрепетала, когдапригрозили, что все расскажем, и тотчас послушалась; а мы взяли и то и другое:и деньги и то — понимаешь что? Теперь она опять в свете недоступная — фу ты,черт, как высоко летает, и карета какая, а коли б ты видел, в каком это былочулане! Ты еще не жил; если б ты знал, каких чуланов они не побоятся…