Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Болтун несчастный! Типун бы ему на язык.
Опишу некоторые «частные» новости за минувший месяц. Вот уже прошло три недели, как последний раз я видела у себя Джонни. Больше он к нам не ходит. Почему? Не знаю. После прошлой моей записи о нем он был у нас еще дважды. Приходил обычно по субботам, около полуночи (я передала с ребятами предупреждение о подозрениях Эрны, просила Джона не появляться рано). Приносил с собой кучу новостей, озорных рассказов, смеха и… много страха. Сколько же переживаний было у меня во время его ночных визитов. Каждый незначительный шорох за окном, каждый случайный стук снаружи заставляли вздрагивать и обморочно колотиться сердце.
Обычно вначале все мы сидели за кухонным столом – разговаривали, шутили, смеялись. Потом как-то получалось, что «керлы» незаметно исчезали, и продолжали короткое время беседу мы вдвоем. Джонни был постоянно вежлив и предупредителен, он ни разу ничем и никак не выдал своих чувств ко мне (если они у него, конечно, были). Просто рассказывал о себе, об Англии, интересовался разными подробностями моей жизни. Потом я заявляла, что хочу спать, и он тотчас исчезал. Уходя, оставлял после себя крепкий, душистый сигаретный дым и много раздумий и размышлений. Что он за человек? Я до сих пор не разгадала его, этого синеглазого боксера с темными, непокорными кудряшками. Почему он так внезапно впервые пришел к нам и почему так же внезапно бросил ходить? Это – загадка, над которой иногда в раздумье ломаю голову. Поняла в нем только одно: Джон своевольный до крайности человек. Он любит «играть в приключения», презирает все опасности и даже саму смерть. Словом – «трохи ферригт»[75], как сказал он однажды о себе сам.
Сейчас я думаю, – может быть, причиной его вынужденного отчуждения явился наш последний с ним разговор. Был субботний поздний вечер, вернее, раннее воскресное утро – уже близился рассвет. Мы сидели с ним вдвоем за кухонным столом, друг против друга, вели какой-то разговор. Кажется, он снова рассказывал о своей семье, о любимом им младшем брате Эдварде, как я поняла, страшном озорнике и непоседе. Внезапно Джонни замолчал, накрыв мою руку своей ладонью (это единственный жест, что он позволял себе), спросил участливо, непривычно волнуясь:
– Вера, я замечаю, ты часто чем-то угнетена. Скажи, у тебя какие-то неприятности? Прости, если я лезу в твою душу, но… но, у тебя неприятности в личном плане?
Я молча – почему-то сдавило горло – кивнула.
– Тогда еще один вопрос. – Джонни густо покраснел. – Скажи… скажи – не я ли этому причиной?
– Нет, Джонни. – Мне хотелось плакать. Я еле сдерживала себя. – Нет. Ни в коем случае. Ты тут ни при чем. Это я сама во всем виновата.
Мы помолчали. Джон крепко, словно прощаясь (это я уж теперь так думаю), сжал на мгновенье мои пальцы, сказал дрогнувшим голосом: «Не печалься. Все пройдет. Аллес форбай… У тебя все должно наладиться. Ты будешь счастлива».
С этим он вскоре и ушел. Оказалось, очень надолго. Может быть, навсегда. Сожалею ли я об его уходе? Если честно – и да и нет. Джонни нравится мне просто как добрый товарищ и друг – всегда искренний, умный, доброжелательный, порядочный во всех отношениях. И еще как «союзник», что печалится одной с нами печалью, радуется одной с нами радостью. Он интересовал меня как иностранец, который знал и видел в жизни гораздо больше меня и который охотно делился всем, что пережил, с нами. И еще: я просто не могу не чувствовать глубокую благодарность и признательность к этому английскому парню, что помог мне однажды, так щедро и бескорыстно, в постигшем меня несчастье.
Вот, пожалуй, и все.
Я видела Джона после этого еще дважды. Первый раз – недели две назад, у Степана. Как-то в воскресенье, выбрав время до вечерней дойки, мы с Верой и с нашей Галей пошли туда – ведь я не предполагала, что Джонни решил порвать со своими визитами к нам (к тому же ведь он так настойчиво звал меня ранее прийти к Степану). А второй раз – совсем недавно, в лавке у Клееманна. Мне показалось, что Джон избегает наших встреч. Тогда, у Степана, он почти сразу ушел из комнаты и больше там не появился. Не задержался и в лавке у Клееманна, когда вдруг увидел меня, разговаривающую возле стойки с Галей. И ни слова! Лишь обычные для всех холодные, вежливые приветствия. Что же стряслось? Вот головоломка… Я теперь тоже решила не ходить больше к Степану.
Ну а сейчас о другом – о самом больном и мучительном. С 9-го мая, с того самого дня, когда впервые Джон нанес нам визит, – ни разу не заглянул ко мне Николай Колесник. Не получила я также ответа и на свое письмо. Эту «головоломку» и разгадывать-то почти не нужно: он, Николай, наслушавшись разных сплетен, заподозрил во мне «грязную девку», связавшуюся из-за корыстных целей с иностранцем. Думать об этом невыносимо оскорбительно и обидно, но иначе я ничем не могу объяснить его поведения. Сейчас я знаю, точно знаю: он не любит меня и никогда не любил. Никогда. Только зачем же тогда говорил такие слова, зачем притворялся?
За последнее время наши ребята видели его несколько раз в Грозз-Кребсе. Галя от Клееманна рассказывала, что однажды Николай приехал в лавку на велосипеде с какой-то девчонкой (по ее описанию: небольшого роста, смуглая, черноглазая – похоже, что с Аделькой), был оживлен, словоохотлив, поинтересовался даже в присутствии своей спутницы обо мне – мол, здорова ли я и как себя чувствую. Мне кажется, что он специально старается досадить мне, сделать больно. Только – зачем?
Больно он мне действительно сделал. Я должна бы его возненавидеть за унизительное чувство отверженности. Должна бы. Но только как мне унять, как урезонить, как, наконец, пристрожить свое глупое, не поддающееся ни на какие разумные доводы сердце?
Сейчас, когда улеглась немного боль – нет, она не улеглась, лишь чуть-чуть притихла, – я пытаюсь анализировать наши с ним отношения, при этом вспоминаю все его слова, поступки. Выводы – самые неутешительные. Я знаю, поняла: он – крайне эгоистичен, безмерно горд и самолюбив. Я помню его сказанные вроде бы в шутку слова: «…Я не смогу быть ни третьим, ни даже вторым, – только первым…»