Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец носил дурацкий костюм тигра, душный и прогорклый от его пота. Он поднимал меня на палке к небесам, и бедность разделяла нас, как чужих.
Мы жили в наших уродливых улицах. Мы любили их зловонные утробы, как зародыш любит матку. Днем мы выступали в городе. Люди стали реже смотреть наши спектакли, и в воздухе гудел страх. Повсюду говорили, что война близко, что англичане запретили лодки, а рис и зерно увозят подальше от японцев. Я был ребенком, откуда мне было знать, кто такие японцы. Я думал, это насекомые, вроде саранчи, и делал вид, что срываюсь с палки на землю. Однажды я чуть не сорвался по-настоящему. Я увидел с высоты, как мертвецы идут по улице.
На них были лохмотья, а то, что мужчины и женщины всегда скрывают, болталось, как рваные тряпки. Им было все равно, они шли медленно и упрямо. На ветках рук сидели тонкие дети с раздутыми животами. Не знаю, как мертвецы несли их.
Они прибывали каждый день, истощенные до костей, оседали, словно мутная пена, возле городских свалок и мусорных баков. Они искали в них поесть и пытались бороться с собаками за очистки. Даже если бы им дали работу, они не смогли бы ее делать.
Мама и другие женщины готовили рис и чапати, раздавали людям. Наши рис и мука быстро кончились, их было не достать в городе. Мы ели кожуру тыквы, варили улиток. Ели волокнистые листья таро. Клубни таро жгли рот, сундари, но мама варила их, и мы ели. Мы жарили цветы календулы и собирали на кладбище упавшие фрукты. Казалось, призраки воруют остатки еды с тарелок, так быстро она кончалась.
Обломки людей наводнили дороги, они просили рисовой воды. В этой драгоценной воде есть крахмал. Но у нас ее не осталось. Слабый стон несся отовсюду: «Фиан, фиан, дайте нам фиан». Так у нас называют рисовую воду.
Служащие, рабочие и другие люди, у которых и так был достаток, получали еду по карточкам, но не мы. Голод сочился в наши улицы, как наводнение. Сколько могли, мы помогали тем, кто приползал в город из деревень. Потом мы не смогли помогать. Люди умирали на тротуарах Калькутты.
Только рис может согреть бенгальский живот. Риса не стало, в сезон аман[35] прошел циклон, остальное увезли ангрезы и спрятали от врагов. Ангрезы сожгли лодки, чтоб на них не приплыли японцы. Крестьяне не смогли ловить рыбу и торговать. Некоторые крестьяне брели в город, а другие – в Сундарбан. Все надеялись поесть. Они ждали еды по всем углам, хоть немного чечевицы. Птицы терзали мертвых. Ночи потеряли сон, люди думали только о рисе и больше ни о чем.
Говорили, что матери продают дочерей за тарелку пустого супа. Те, кто еще мог двигаться, воровали. Город принадлежал скелетам. Только грехи и умопомрачение, сундари, порок и желчь остались в городе.
Сын
Дни смешались в грустном котле. Мы варили в нем травы, листья и кору. Ходили с отцом выступать за еду в хорошие кварталы, но и там зрители платили мало. Мы выступали плохо, как пьяные. Один раз отец упал во время спектакля, и люди стали кричать, чтоб мы вернули плату. Те, кто еще не заплатил, не дали ничего.
Родители отделяли мне больше еды, хотя и делить там было нечего. «Сын, наш сын, оставь сыну», – говорили они, дурея от слабости.
В улицы, отгороженные от города, чтоб не портить настроение властям, пришли болезни. Родители умерли в одну ночь. Огромные капли пота, похожие на пузыри, еще долго катились по их лицам. Они очень любили друг друга, потому и умерли вместе. Я жил два дня с ними, потом наши лачуги подожгли, чтоб болезни не разносились. Многие умерли, наши соседи и друзья, они остались лежать в домах и на земле. А кто бы отнес их? Лачуги сожгли вместе с папиной тигриной шкурой и бамбуковой палкой.
Я ушел бродить по миру. Чтобы поесть, я воровал, дрался с такими же обескровленными сиротами и все время шел вдоль железных дорог. Станции были развешены на пути, как птичьи кормушки. Я пел грустные песни, но людей почти не трогали эти песни, их сердца были слишком истерзаны.
Мне кажется, я голоден до сих пор, сундари. Я никогда не наемся.
Становилось холодней. Ноги мерзли на земле, на пятках были огромные трещины. Я не знал, куда иду. Когда я вошел в Дели, я был стар. Я вырос и знал ночь жизни. Я сел на землю и запел тоскливым голосом.
Ребята Дона нашли меня и позвали за собой. Я работал, делал все, чтобы наесться и согреться. Мне стало безразлично, какую работу выполнять, прольется чья-то кровь или нет. Я узнал Дона и полюбил его как отца. Он давал мне столько еды, гораздо больше, чем способен сожрать человек. Он давал мне крышу над головой. Я принадлежу Дону, сундари.
Гаури все время молчала и смотрела на реку. Потом она спросила:
– Что ты делаешь? Какая твоя работа?
– Ты женщина, ты слишком чистая для таких разговоров. А сейчас начинается война за золотой полумесяц.
– Что за полумесяц? – спросила Гаури, подумав о мечетях Чандни Чоук.
– Тебе нужно домой, сейчас начнется дождь. Слышишь, птицы затихли.
– Как же тебя зовут? – спросила Гаури обратной дорогой из-под тряпки.
– Родители звали меня Бимал, но теперь это имя причиняет мне боль.
– Я бы хотела, чтоб ты сложил хоть часть этой боли в мою грудь, чтобы мы жили, как муж и жена в Нилае, где не бывает грусти. Я бы была рабыней твоего счастья, я бы дула на твои стопы, выполняла бы каждый приказ! Не хочу я выходить за парня из Дехрадуна, – заплакала она. – Теперь я люблю тебя еще сильнее.
– Ну, хорошо, хорошо, я поговорю с Доном, – сказал он и погладил ее жесткие черно-синие волосы. – Только никогда не плачь при мне, сундари. Запомни, женщина, чтоб я не видел этих слез. От них ярость душит мне горло.
Дома Мамаджи изругала ее:
– Ты в Лахор ходила за нитками? Свадьба на носу, ты полдня болтаешься невесть где! Я посажу