Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настроение было гадкое. И погода такая же. Дождь лил с ночи, лил все утро и только часам к десяти притих. Притих, но тучи по-прежнему висели над городом и давили своей незримой тяжестью. Казалось, сверху и даже вокруг таится тревога и гнетет, гнетет.
Усталый от пережитого, я сидел в нашей дежурной комнате и глядел в окно, затянутое серой мутью непогоды. Ждал, может, меня вызовут, может, прикажут взять под арест за невыполнение распоряжения начальника охраны города. Ведь должны что-то сделать со мной. Нельзя же прощать преступления. Я считал, что, упустив банду, совершил преступление перед революцией...
Минул час, другой. Никто не приходил, никто не звал меня. И от этого стало еще страшней, еще мучительнее. Нервы, напряженные до последнего, не выдержали...
В городе чрезвычайное положение
Я вошел к Прудникову и сказал: поскольку приказ мною не выполнен, прошу исключить меня из отряда.
Прудников не отличался многословием и к тому же плохо слышал. Иногда приходилось по два-три раза повторять одно и то же, пока получишь ответ. На этот раз он легко понял, только уточнил:
— Чей приказ?
— Начальника охраны города.
— Так ему и доложи.
Мне было неясно — доложить о ночной операции или о моем уходе из отряда. Пораскинул мозгами и решил, что результаты операции уже известны Гудовичу, следовательно, надо получить его разрешение на уход из конного отряда.
Пошел на Уратюбинскую, в канцелярию начальника города. У подъезда — кони, привязанные прямо к крыльцу, открытая черная машина, удивительно длинная и громоздкая. Народ. Все с красными повязками, вооружены — у кого через плечо винтовка, у кого маузер или наган на боку. Ждут. Чего, не знаю. Суюсь в дверь — меня не пускает часовой:
— Куда? Тут без тебя хватает...
— У меня тоже дело.
— Ничего не знаю. Осади!
Примащиваюсь на скамеечке в коридоре. Набираюсь терпения. Ждать надо, а неохота. Как только из двери выскакивает какой-то красногвардеец, цепляюсь за створку и распахиваю ее. Часовой пытается отстранить меня прикладом винтовки, но я уже внутри, за порогом.
Гудович не один. Человек пять у него. Стоят молча, а он накручивает ручку телефона. Чертыхается. Никак не может получить ответ со станции. Бросает со злостью трубку. Говорит:
— Идите! Без приказа огонь не открывать. Ясно? Приеду сам через полчаса.
Люди с красными повязками на рукавах уходят. Гудович снова принимается за телефон. Снова крутит, и ящик с двумя никелированными звонками отвечает глухим стрекотом.
Проходит минута-другая, усилия не дают никакого результата. Со стуком кладет трубку, смотрит на меня грустными усталыми глазами, не спрашивает, зачем я здесь, что мне надо, только смотрит.
Набираюсь смелости, подхожу к столу. Вынимаю наган из кобуры, кладу перед Гудовичем.
— Это что? — непонимающе вскидывает он брови.
Тихо признаюсь:
— Не смог изловить.
Он задумывается, кусает досадливо губы. Говорит жестко:
— Не мог? Или просто не изловил?
Догадываюсь, что есть различие между этими словами, и охотно соглашаюсь:
— Не изловил.
— Ну, так излови!
Опять приказ, опять требование, а у меня уже все протестует против этого.
— Отпустите... Пойду в Красную Гвардию. На фронт пойду. Куда угодно пойду...
— Большевик?
— Нет еще...
— Заметно.
— Что заметно?
— А то, что струсил. Бери наган и возвращайся!
— Не хочу...
Из-за стола, с визгом и стуком отстранив стул, Гудович поднялся, кулаком двинул по папке, что лежала перед ним, двинул так, что все в комнате отдалось грохотом:
— Мальчишка... А под трибунал не хочешь?!
Грохот меня не смутил и угроза не напугала, а вот за труса обида ожгла сердце. Боль такая, что совладать не могу:
— Да я...
— Что я? Ничего. Бери наган. Живо! Тут не до капризов, беляки за горло берут...
Сунул мне в руки наган, взял за плечи и вывел в коридор. Соседняя дверь была отворена почти настежь. Там шумел чей-то бас, звенел телефон. Гудович втолкнул меня туда.
— Цируль объяснит тебе.
И ушел. Через минуту заурчал автомобиль, и Гудович уехал.
Мне снова пришлось ждать. Цируль должен был что-то объяснить. Пока что не замечал меня, гремел в трубку:
— По линии объявляю особое положение. На частные звонки не обращать внимания. Штаб Красной Гвардии, мастерские и отделения милиции включать немедленно, по первому звонку. Сейчас вызовите третье! Быстрее.
Я ничего не понимал. В городе что-то происходило или должно было произойти. Гудович уехал, а Цируль отсюда руководил какими-то действиями. Он вообще всегда оставался в канцелярии охраны города и редко покидал ее.
Мы его побаивались. Все, начиная с Прудникова. Он одним взглядом своих серых глаз, отливающих сталью, мог заставить человека трепетать. Во всяком случае, язык немел, когда Цируль метал молнии через круглые золотые очки, наполовину затененные мохнатыми бровями. Высокий, в плечах косая сажень, ручищи, как грабли. И все это в просторной, перепоясанной ремнями шинели. На боку увесистый браунинг. Не помню, пользовался он когда-нибудь оружием, наверное, пользовался, но, не в пример другим, не демонстрировал его. У многих ладонь так и лежала на кобуре — привычка или желание придать вес своим словам. Цируль руку правую тянул вперед, говорил, а кисть то разжималась, то связывалась в кулак. Он и сейчас левой держал трубку, а правой резал в воздухе короткие линии, подкрепляя слова.
Поймал на проводе Прудникова. Сразу навалился на него:
— Отряд к тюрьме! Карьером!
Прудников что-то ответил. Наверное, насчет меня. Цируль отвел взгляд от телефона и бросил холодную искру в мою сторону. Прожег, вроде:
— Товарыш! — Сказал одно слово, как всегда искажая и огрубляя мягкие звуки. Латышский акцент не покидал его, хотя Цируль давно работал в Ташкенте среди русских рабочих и революционеров.
Я замер. Не знал, что еще произнесет Цируль. Ведь он должен был дать мне какое-то объяснение, так предупредил, уходя, Гудович. Никакого объяснения не последовало.
— Бегом в отряд... Через пятнадцать минут быть у тюрьмы.
Кулак так и застыл над столом. Это означало, видно, конец разговора. Я повернулся, по-военному четко шагнул к двери. Цируль бросил вслед:
— Бегом, товарыш!