Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сама она в это время была бы благодарна, если бы ночи вовсе не существовало. Ей не нужен отдых. Без него все ее силы кажутся напряженными до предела, и она боится – о, как она боится ночного одиночества и тишины! Днем, в какой бы непривычно ранний или невероятно поздний час это ни случилось, всегда есть возможность – более того, вероятность – увидеть, как статная фигура ее возлюбленного с горящими глазами следует за младенчески бесстрастным пажом Томми в салон. Но ночью это невозможно. Ночь, следовательно, – время, потраченное абсолютно впустую; и это теперь, когда времени осталось так мало. Какой в ней толк, кроме как лежать без сна, подсчитывая, сколько часов составляют разрозненные мгновения и получасы их встреч? Для нее лишь эта часть жизни стоит того, чтобы считаться жизнью; остальное – неважная шелуха.
А что же Риверс? Что до него, то камни мостовой на тихой Люттихау-штрассе перед ее дверью, кажется, истерты его подошвами; взор пожирает ее; язык запинается в нескладных речах, а когда к нему обращается кто-то другой, он и вовсе забывает отвечать. Он бросил все свои занятия ради того, чтобы неотступно следовать за Белиндой, но до сих пор так и не попросил ее стать его женой.
А между тем насколько ближе к цели сделал бы его этот практический ход, чем все искусные маневры, которыми он стремится доказать ей свою любовь, чем все те громадные букеты, которыми завалена ее комната, так как она не решается выкидывать их даже и тогда, когда они завянут.
Возможно, эта мысль и посещает ее время от времени. Сару же она посещает несомненно. И не только посещает, но и весьма часто слетает с ее уст.
Между тем май уже на три четверти миновал. Наступило двадцать четвертое число, и день уже клонился к закату; обед был позади, и девушки вместе с бабушкой медлили за легким неспешным десертом.
Их бабушка была пожилой дамой с удивительно ясным взором, особенно если вспомнить, что ей довелось оплакивать (или, по крайней мере, считалось, что она оплакивала) добродушного мужа, пятерых подававших надежды сыновей и трех послушных дочерей. Кожа ее все еще была настолько свежа, что ее так и тянуло поцеловать, и, если предание не лжет, когда-то это считалось величайшим удовольствием; чепец же ее хранил секрет, который умрет вместе с ней.
– Религиозные правила бабушки весьма вольны, – говаривала Сара, – ее мораль туманна, а в минуты волнения она, бывает, пускает в ход и крепкое словцо; но зато она безукоризненно чистоплотна и всегда смеется моим шуткам. Так что, если судить в целом, бабушку можно считать женщиной весьма добродетельной. Хотя, если жизнь потребует от нее жертвенных поступков, – думаю, ей будет это не под силу. Но ведь возвышенные добродетели – это банкноты в тысячу фунтов, которые редко приходится разменивать, а у бабушки всегда в избытке шестипенсовики.
В этот момент все внимание Сары было поглощено попыткой при помощи сухарика заставить своего нового мопса Панча трижды пролаять приветствие королеве (в совершенном владении коим искусством он, по общему убеждению, преуспел). В этот раз, однако, его талант явно не хотел раскрываться; обычно весьма брехливый, мопс теперь пребывал в отношении своей государыни либо в изменническом безмолвии, либо в нелепом замешательстве. Он был готов пролаять десять раз, или полтора раза, или пять раз приглушенно и чихнуть в придачу, но трижды лаять не желал.
– Бабушка, – объявляет Сара, оставляя тщетные усилия заставить Слатти лаять тоже (собачонка отреагировала на это тем, что тут же повалилась на спину и лежала так, пока попытки не прекратились), – бабушка, знаешь ли ты, что мы отправляемся завтра на целый день в Везенштайн?
– Очень хорошо, мои милые, лишь бы вы меня не тащили с собой.
– Бабушка, мне кажется, что если бы мы объявили тебе, что отправляемся на ярмарку в Гринвиче или в залы Аргайла[52], то ты бы тоже сказала: «Очень хорошо, мои милые!» Только я не уверена, что в этом случае ты бы добавила: «Лишь бы вы меня не тащили с собой»! – замечает Сара, глядя на нее с иронией.
Старая леди весело смеется, как будто бы внучка сказала ей нечто очень лестное.
– А вы берете с собой своих поклонников, своих щеголей? Нет, Панч! Трижды «ура»! Никто не просил тебя чихать за королеву!
– Своих щеголей! – восклицает Сара в восторге. – Уж точно не моего, слава богу! Кстати, бабушка, так как он мне больше не нужен, то я задумала женить его на тебе. Вы подходите друг другу по возрасту, и хотя ты внешне поинтереснее него, зато он значительно превосходит тебя интеллектом.
– Господи помилуй! Нет уж, спасибо, милочка! – энергично отвечает миссис Черчилль. – Я предпочитаю того, который у Белинды.
– Мы все его предпочитаем! – замечает сухо Сара.
При этих словах Белинда, которая становилась все более пунцовой и беспокойной с тех пор, как было произнесено слово «Везенштайн», внезапно встает с места под предлогом утешения Слатти. Собачонка ненавидит Панча и его трюки и забилась под комод, откуда видна лишь ее маленькая злобная мордочка, полная обиды и гнева. Поскольку та упорно не желает выходить, Белинда оставляет ее и переходит в салон, где немедленно подходит к окну, пользуясь тем, что некому наблюдать за ней, и жадно оглядывает скучную и пустынную улицу. Но это длится недолго, потому что чья-то рука ложится ей на плечо и насмешливый голос раздается над ухом:
– Полно тебе!.. Для него пока еще рановато!.. У него наверняка хватит такта дать нам спокойно допить кофе.
Белинда вздрагивает и сердито отталкивает руку сестры.
– Не могу понять, какое тебе до этого дело! – раздражительно говорит она, досадуя, что ее поймали на сторожевом посту. – Тебе-то он, кажется, не досаждает!
– В этом-то вся и беда, – возражает Сара спокойно, – в противном случае мой нос, вероятно, тоже прилипал бы к оконному стеклу; но серьезно говоря, я бы не протестовала против его частых посещений, по крайней мере примирилась бы с ними, – хотя я и терпеть не могу, когда при мне ухаживают за другими, а не за мной, – если бы видела, что это к чему-нибудь приведет! Но я не вижу, что дело хоть сколько-нибудь продвинулось вперед