Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А тот что? Досказывай, как есть, – прекратив беззвучно смеяться, царь теперь смотрел на него пристально. Вот сейчас бы не сболтнул ненужного чего, мелькнуло у Федьки, и он с удивлением понял, что переживает за исход суда этого Дробилы. Хоть и шельма он знатная, но есть в нём что-то такое, одновременно, прямое и располагающее.
– А он разбираться не станет. Чуть где шепнут «ересь» – тут же расправа, и конец. Оно, конечно, славно, оно так и следует! – мужик прижал ладонь к груди для пущей верности. – Но мне-то каково?! Отпирался, сколь мог, да палач у Пимена сатаны лютее… – тут мужик опять обомлел, но царь продолжал внимательно слушать, и он продолжил: – Не выдюжил я, оговорил себя, выходит. Пытали ещё, кто подучил, да кто со мною сходно рассуждает. А никто ж не учил, потому не говорил я вовсе такого, тут уж я придумывать не стал… И вот, привезли меня, значит, в Москву, суду предавать и наказывать. Нечем мне правду свою теперь доказать! Только на твою, великий государь, волю полагаюсь! – и он повесил голову, выбившись из сил окончательно.
Все затихли и смотрели на Иоанна, и Федька тоже поднял глаза. Мужика начало помалу потрясывать, не позавидовать было его ожиданию.
– Что, поверить нам посаднику Дробиле? – наконец раздался дружелюбный вполне голос царя. Спрашивал он как будто всех, но смотрел в глаза одному Федьке. – А после скажут, что царь слово митрополита против слова горшечника поставил, и что суду митрополичьему тем цену указал. М?
Федька не вдруг опустил ресницы, оттеняя этим едва заметную в углах губ улыбку. Ответил царю, и – всем, итожа вновь открытым зелёным взором и мерностью речи сегодняшнее действо:
– Великий государь! – поднялся, придержав на плече лёгкий мех соболий. – Кто скажет такое, тот враг твой прямой! И если ты меня про такое спрашиваешь, то так скажу: есть ли здесь хоть один, принесший тебе опричную клятву, кто бы в твоём суде усомнился?! Нет такого. Единый Твой суд верный, и никому не оспаривать его.
Поклонился царю в пояс, с ладонью на сердце. Разогнулся плавно.
– Быть по-твоему, Федя! – то ли смехом, то ли нет, изрёк царь. Ещё не слыша приговора, все вдруг вскричали единым громом славу Государю, а мужик смеялся, заливаясь слезами, и утирался замызганным рукавом от слёз и соплей, чуя спасение, глядя попеременно то на царя, то на потупившего с улыбкой очи перед ним красноречивого молоденького боярина.
Гвалт утих.
– Вася, определи человека покуда в наше пользование тут по его ремеслу.
Грязной кивнул.
Прощённому было дозволено припасть к подножию царского места.
– Есть семья у тебя? Позже с тобой ещё разговор будет.
– Век Бога стану молить за тебя!!! Век… – тычок в бок от Грязного остановил поток признательности мужика государю, и он, вне себя покуда, ответил, что есть, да уж, поди, отпели его.
– Им отпишут об тебе. Вася, озаботься.
– Будет исполнено, государь!
Прощённого Дробилу те же псари уводили под руки к жилым работным дворам. Затем государь поднялся и тем завершил несостоявшуюся до конца потеху. Общим поклоном проводив его с ближними, все стали расходиться по обычным заботам и службе.
Идя позади Федьки по красному ковру царского помоста, Грязной придержал за локоть Вокшерина:
– Ишь, ночная кукушка и днём ныне поёт! Чисто соловей! – и подмигнул, многозначительно озираясь, не слыхал ли ещё кто его. Если и слыхали, кто рядом шёл, то не повели ухом. Одно дело – на людях на пирушке хором славить прелести Федоры Прекрасной, совсем другое – болтать про то, где свечи не держал, да ещё при самом царе. Понятно, разумеется, что не про тайные успехи царёва любимца несчётный раз вещает опричный дворецкий… Про то, что много воли себе забирает кравчий, и, того гляди, начнёт государь к его словам склоняться в судах посерьёзнее нынешнего. Впрочем, об этом и так уже толковали вовсю, при закрытых дверях не только земских, но и опричных домов. Вокшерин не ответил, только слегка скривился.
Слыхал ли государь, не известно, но сейчас Федьке не было дела до язвительной зависти своего всегдашнего недруга-приятеля, которому прощалось (до поры, Федька был уверен) и такое опасное шутовство. А было злорадно, ядрёно и весело, особенно при воспоминании о вчерашнем.
А вчера как раз случились в покоях царя громы великие. И было это уже ввечеру, и было это по возвращении Иоанна из митропольичих палат в Кремле, где выслушивал он один на один владыку Германа Казанского, что был первым, по всеобщему земскому мнению, после Пимена Новгородского и Филофея Рязанского, кому мог достаться патриарший престол. Как и те двое, владыка Герман издавна был при всех делах царя Иоанна, всегда его поддерживая и в нетерпимости к отклонению в почитании Святой Троицы, и в мирских новшествах. В самый канун явления Государевой опричнины горячо ратовал за свершение этого беспримерного государева замысла. По всему теперь выходило, коли до сего дня ни Пимен, ни Филофей не объявлены, быть митрополитом Московским и всея Руси ему. Вызванные на синодальный совет иерархи, кто сумрачно, кто с успокоением, ожидали этого избрания, и страсти взаимного их противостояния почти уж утихли. А кипели они нешуточно. Лестно и многообещающе было оказаться при «своём»-то митрополите, и многие именитые семейства испереживались за эти дни, ожидая решения своих дальнейших судеб, и теперь глядели друг на