Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ибо происходило что-то чудесное. Мало людей могло услышать то, что он говорил, другие плохо понимали, всё-таки его речь волновала сердца, вызывала слёзы, обращала, притягивала.
Я не видел проповедника говорившего, подобно ему; беспокойно двигался, вытягивал к небу руки, падал, ходил, опускался к земле, бил себя в грудь; сам звук его голоса звучал так, что около сердца делалось тревожно, слёзы подступали к глазам.
Даже те, что совсем его не понимали, взволнованные, устрашённые, рыдали и теряли сознание.
То был Божий посланник и одарённый Его силой, но он не приносил милосердия и покоя, только страшные угрозы, призыв к мести за грехи, отголоски адских мук. По крайней мере, я это так чувствовал, а со мной многие другие.
Пока говорил, он держал так на привязи всех и только рыдания и крики боли иногда его прерывали; потом, когда, заканчивая, он обратился к кресту и пал перед ним, вытягивая руки к Христу, все со стоном упали на землю в пыль.
Не было человека, кто ушёл бы холодным, с сухими глазами.
И свершались чудеса. Люди толпами шли к исповеди, молодёжь сбрасывала рыцарскую одежду и надевала монашеское облачение. С первого дня начали вступать в орден люди, падая к ногам Капистрана и отца Владислава, чтобы их приняли.
Может, ничего страного не было в том, что обычный люд так чувствовал это слово Божье, которого из таких вдохновенных и пламенеющих уст, как эти, никогда не слышал. Я стоял и смотрел на епископов, нашего пана и других, на старших духовных лиц, на тех, кто слышал в своей жизни много проповедников, — не было ни одного, который бы не испытал того же, что простачки. Плакали и они. В эти минуты муж был вдохновлён так, как только может быть вдохновлён миссионер, помазанный Богом.
С первого этого дня началось такое набожное воодушевление всего народа, что можно было сказать, почти забыли повседневные дела. Куда бы ты не пришёл, что бы не услышал, везде только проповедник и апостол был предметом разговоров и восхищения.
Он не мог выйти на улицу, чтобы за ним не тянулись толпы. Приносили к его двери больных, привозили хромых, подкарауливали, чтобы дотронуться до края его облачения.
Тогда сразу самые набожные юноши надели монашеское одеяние. Одним из первых был молоденький Шимон из Липницы, который позже прославился благочестием и смирением. Вместе с ним вступил в орден Рафал из Прошовиц и Станислав Кажмирчик и много-много других, не считая таких панов, как Мелштынский. В одном Кракове тех, которые надели рясы, насчитали сто тридцать, и по всей стране потом этот орден рассеяли.
Однажды вечером уже поздней осени, когда велел Капистран, он начал выступать против игры в карты, легкомысленных игр и забав, траты времени, образа Божия, показывая из этих забав, которые часто заканчивались убийством и кровью, людскую развращённость. Он так разволновал и запугал слушателей, что на следующий день с рассвета под амвон люди начали приносить кто что имел, служащее для игры: шашки, кости, кубки, карты, шары и кегли; некоторые даже цитры и музыкальные инструменты, хотя они и для восхваления Бога могли служить.
Когда потом миссионер взошёл на кафедру и увидел эту огромную кучу, словно гору посреди рынка, потому что насобирали этого невероятно много, он дал знак, чтобы эти инструменты дьявольского искушения сожгли.
Они бросились, послушные, с факелами и тут же подожгли. В мгновение ока огромным пламенем занялась сухая куча, а, так как Капистран говорил и на него все смотрели и плакали, никто не заметил, когда эта куча вспыхнула огнём и уносимые ветром угли и искры стали падать на ближайшие крыши, так что на домах уже занималась черепица. Только тогда люди бросились на помощь, ударили в пожарный колокол у Девы Марии, а святой муж начал крестить этот начинающийся пожар, который тут же счастливо погасили.
Он восклицал, однако, что грешному городу, как Содоме и Гоморре, не дало сгореть Божье милосердие, ожидая покаяния и исправления.
В такой горячке мы пережили, можно сказать, всё те несколько месяцев, которые Капистран у нас провёл. Для его монахов и нового ордена, под девизом святого Бернарда, наш епископ на земле брата основал монастырчик и костёл, не допуская, чтобы по королевской милости при Святом Кресте остались.
Между тем они строили с такой поспешностью, что, по-видимому, ни один дом на людской памяти так быстро не появился, как эта постройка епископа.
Ксендз Иоанн с епископом и другими духовными лицами также выезжал из Кракова в ближайшие города, и где бы он не появился, везде происходило то же самое, что и в Кракове.
Я тоже в душе, наверное, получил пользу от этого роста набожности, потому что не был ни холодным, ни равнодушным, а кроме того, я был рад, что обо мне немного забыли среди этой благочестивой заинтересованности.
Иногда я мог незамеченным вырываться к моему Гайдису и поговорить с ним какое-то время свободней. Мне однажды посчастливилось; когда однажды я вёл с ним дружеский разговор, а мы не очень замечали, что делалось около нас, не увидели, когда подошёл король.
Я сначала хотел бежать, но мои ноги вросли в землю.
Тем временем милостивый пан приближался, быстрыми шагами, крича Гайдису:
— Это твой сын?
А когда литвин молча поклонился, король ещё подошёл ко мне, и я почувствовал, как он на меня смотрит. Голова у меня была опущена. Он велел мне её поднять и посмотреть смело. Хотя с сильной тревогой, я был послушен.
Тогда я увидел очень добрый королевский взгляд, направленный на меня; Казимир смотрел и молчал. Потом он спросил, как мне жилось у епископа, на что я ответил молчанием; и он уже не настаивал.
— Учись и работай честно, — сказал он, — я о детях моих слуг не забываю и о тебе также помнить буду.
Я упал к его ногам. Он казался сильно взволнованным и, потянувшись к калетке, которую всегда носил у пояса (был это обычай его отца), достал горсть монет и сунул их мне в руку. Она так у меня дрожала, что они попадали на землю, и Гайдис должен был их поднять; только тогда я заметил, что это было золото. Король очень быстро удалился.
Этого панского дара было десять монет и я хотел поделиться ими с Гайдисом, но он возмутился, разгневался, завязал золото в узелок и велел мне его, не трогая,