Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да что ты, Михайлушка! Да неужто ты от меня Ванюшку отобрать хочешь? Аль ему у нас плохо? А уж Мне-то! Да я впервой со смерти сыночка маленько свет увидала. И Карп Лукич – не видишь ты, что ли? – подобрел как. Весь товар потерял, лавка сгорела, и кум погорел, ему бы тучей ходить. А он, вишь, словно как и лицом-то посветлел. Со мной даже случаем словцо скажет. Об Ванюшке, правда, помалкивает, а вижу глянет на него и не так чтоб сердито. Уж знаю я его. Да и кто на сиротинушку нашего с насердкой глядеть станет? Бабы во дворе, и те все жалеют, а на меня радуются. Полно ты, Михайлушка, и думать про то брось.
Никогда, кажись, Мавра Никитична так много зараз не говорила. Откуда только слова брались. Степка, что на ту пору в поварне был, усмехнулся лишь и сказал:
– Чудной ты, Михайла. Счастье мальцу привалило, а ты брыкаешься.
Степка за то время поздоровел. Приходил лекарь, снял с глаза повязку – опух вовсе сошел, и стал он обоими глазами глядеть. Рука тоже заросла. Говорил лекарь, что надо бы еще на дощечке поносить. Степка помолчал, а как ушел тот, унося петуха да муки мешочек, Мавра Никитична за леченье дала, Степка дощечку сорвал и в печку бросил, а рукой стал колесом вертеть, чтоб она отошла, а то вовсе занемела.
Патрикей Назарыч в день пожара пришел вечером тоже к Карпу Лукичу, и с тех пор они с Лукерьей Фоминичной жили у Карпа Лукича в новой баньке, благо старую сломать не поспели и в теплое время мыться ещё в ней можно было. Патрикей Назарыч сильно переменился с той поры. Лет-то ему немало было: постарше Карпа Лукича он был; дочек всех трех замуж отдал. По нему раньше никто бы не сказал, что дедушка он, а ноне вдруг словно стариком стал – сухонький, маленький, глаза смутные, ходил сугорбившись. А про беду свою не поминал. Лукерья Фоминична, та, как мужиков не было, часто причитать принималась. А Патрикей Назарыч больше молчал. И Карп Лукич не тревожил его. Вот только когда Карп Лукич грамоту изготовил, что к Козьме Минычу посылать, словно как проснулся Патрикей, – и глаза прояснели, и язык во рту зашевелился.
Начал он вспоминать про Козьму Миныча, какой он во всем спорый, хоть никогда торопни в нем нет. Крепко на него положиться можно. Он не выдаст. Коли от кого можно помочи ждать, так боле всех от него. Карп Лукич только бороду поглаживал и головой кивал. Он тоже на Козьму Миныча большую надежду имел. Козьма Миныч Сухорукий в Нижнем в большой чести был. Который год его городским старостой выбирали. Все его в городе знали, и все до него с почетом. Если он дело затеет, за ним и другие пойдут. В Нижнем Новгороде у Карпа Лукича большой торг был и все через Козьму Миныча. И ни разу меж них никаких свар не бывало. Все по чести. Жалел сильно Карп Лукич, что не поспели они Ярославского гонца, Овсея Кузьмича, хорошенько спросить. Торопиться пришлось. За последние дни узнал он, что хоть много бед ляхам Пожарский наделал и в Кремль их обратно втоптал, а все же и они, злодеи успели его так изранить, что его еле живого увезли в Троице-Сергиев монастырь, и жив ли он, нет ли, никто про то толком не знал. Все-таки грамоты своей Карп Лукич не исправлял. Как было у него Козьме Минычу про Пожарского сказано, так он и оставил. Лучше его не найдешь. Карп Лукич накрепко наказывал Михайле разузнать про Пожарского у Прокопия Петровича Ляпунова и Козьме Минычу не запамятовать про то передать.
Страстную седмицу всю догорала Москва. Китай-то город еще во вторник на страстной почитай что весь – кроме того края, где Карп Лукич жил, выгорел. А Белый город враз не сжечь – велик сильно. Ляхи проклятые всю седмицу выжигали. Да и тушить некому было. Сразу-то и не понять было, сколько за те дни народу с Москвы разбежалось по всем дорогам. В ту пору у застав караула уж никакого не было, ляхи и литовские ратники город грабили да русских людей побивали. А как поутихло маленько и пожары догорели, так и видно стало, что и Белый город весь почти выгорел, кроме той части, что Пожарский отстоял.
Жителей в Москве мало и осталось. В Кремле ляхи засели вокруг валы насыпали, канавы рыли, башни новые возводили. Ратников собрали видимо-невидимо. А московские жители, которые остались, ютились больше в том углу, где Яуза в Москву-реку впадает, и дальше вокруг Симонова монастыря.
В Фомило воскресенье положили выходить Михайле со Степкой. Мавра Никитична по котомке каждому приготовила, Лукерья Фоминична ей помогала. Каждому рубаху положила, портки, пару лаптей, по ширинке. А там подорожников напекла, лепешек, пирогов, петуха зажарила, яиц наварила. Под Москвой-то все деревни, наверно, разоренные, нечем и накормить путников. Дальше все-таки и купить, наверно, можно будет. Карп Лукич казны малую толику дал Михайле на дорогу, чтоб не всё Христовым именем побираться, хоть они и нищими прикидываться. Грамоту Михайла положил в котомку под самый низ.
Прощались все с ним ласково.
– Бог даст, свидимся еще, – сказал Карп Лукич, – как с Козьмой Минычем на Москву придешь да ляхов вы прогоните.
Часть вторая. В таборах под Москвой
I
Москва совсем опустела. Хоть у застав караулов и не было, но никто назад в город не спешил. Дома почти все выгорели, строиться не из чего было, да и не к чему: опять ляхи выжгут. А на погорелом месте кому ж охота жить.
Вся жизнь из Москвы перешла в немногие подгородные слободы, которых ляхи не успели сжечь, больше всего к Симонову монастырю и на оба берега Яузы. Кто из москвичей не разбрелся по другим городам, те все ютились тут. Некоторые в избах у подгородных знакомых, другие в клетях, в сараях, в амбарах. Кто позапасливей, рубили срубы и строили свои, хоть и маленькие, избушки.