Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А какие есть теории? – спрашиваю я.
– Венера – богиня любви, она могла эротично прикрываться или держать в руках яблоко – символ новой жизни.
– Эротично прикрываться? – переспрашивает Пьер. – Однако, какая игривая женщина, – поигрывая бровями, заявляет он, и мы смеемся.
– Они точно знали толк в красоте тела, – бормочет Квантан.
– Да, я помню ту историю про суд, – с усмешкой начинает Пьер. – В общем, дело было в древней Греции, судили женщину, не помню всех подробностей. Помню только, что ее адвокат, проигрывая процесс, сорвал с нее тунику и воскликнул: «Вы правда думаете, что такая красота может быть виновна?!» И что вы думаете? Девушку оправдали, и это не выдуманная история. Наверно, у нее была грудь, как у тебя, Капюсин, – заканчивая историю, подмигивает он.
Капюсин фыркает, Квантан качает головой, Рафаэль пребывает в своем собственном мире, а Пьер широко улыбается. А я думаю о том, что хочу, чтобы так было всегда. Хочу, чтобы на свете были вещи, которые не меняются, как, например, эта статуя в Лувре, которая будет стоять тут, когда нас уже не станет. И новые поколения придут на нее смотреть, и точно так же, как мы, будут гадать, что именно держала в руках Венера, и как именно она прикрывалась.
– Кстати, а какие у нее вообще параметры? – интересуется Пьер серьезным тоном.
– 89-69-93,– отвечает Рафаэль.
– Неплохо, – оценивающе кивает Пьер, – ну что, мсье чувствительность, какая наша следующая остановка?
– Назовешь меня так еще раз, и я тебе врежу, – заявляет Рафаэль, а Пьер смеется:
– Я ждал эту реплику еще вчера, Раф, ты стареешь.
– Скорее взрослеет, тебе бы тоже не помешало, – бурчит Квантан.
Рафаэль поворачивается к нам:
– Есть одна картина, которую я бы хотел вам показать, вы не против романтизма?
Капюсин подходит ближе к нему и кивает:
– Показывай все, что хочешь.
Мы идем в зал французской живописи в поисках романтизма, который шокирует до глубины души каждого из нас. Рафаэль приводит нас к картине Теодора Жерико «Плот Медузы».
– На картине изображен плот, который построили после крушения судна «Медуза», – задумчиво говорит он. – В верхней части полотна – живые люди, которые размахивают тряпками, чтобы привлечь внимание тех, кто на корабле, и спастись. Заметьте, тряпки белые. Белый – цвет надежды. Вы только посмотрите, как эмоционально художник передает их надежду. Их отчаянное желание спастись. Практически у всех руки подняты вверх, к той самой надежде, к тому спасению, о котором они мечтают и молятся…
В нижней части картины – трупы. Почти у самого края плота среди них сидит единственный живой человек, он склонился над мертвым телом сына, он не смотрит в сторону надежды, в сторону спасения. Его ничего не интересует. Он смотрит в никуда. Загляните в его глаза, они стеклянные, пустые, безжизненные. Он и есть сама безнадежность…
Мы молчим, затаив дыхание и проникаясь работой художника. От глубокого голоса Рафаэля по моему телу бегут мурашки…
– Картина 1819 года, – продолжает он. – И она положила начало романтизму. Главная идея романтизма – не что-то любовно-красивое, а эмоции во всех видах, со всеми их возможными и невозможными гранями. Сюжет реален, судно «Медуза» действительно затонуло тогда у берегов Сенегала и сто сорок выживших попытались спастись на плоту. В живых осталось пятнадцать, и виной тому каннибализм.
По моей спине бежит холодок.
– Сколько эмоций в одном полотне, – шепчу я.
Рафаэль отрывает взгляд от картины, смотрит на меня, и я тону в его черных глазах.
– Что-то еще скажешь?
– Картина завораживает, пугает, и… – я запинаюсь, подбирая правильные слова.
– И? – переспрашивает он.
– И это прекрасно, – глубоко вздохнув, отвечаю я ему.
Он стоит передо мной. Он такой невероятный, высокий, статный, с прямой спиной и прекрасной длинной шеей. Он смотрит на меня своими глубокими огромными глазами, завораживающими, пугающими и прекрасными, как бушующее море, как ночное небо без звезд.
– Что должно случиться с человеком, чтобы ему захотелось такое написать? – разглядывая картину, размышляет вслух Квантан.
Рафаэль оборачивается к нему, освобождая меня из плена своего взгляда.
– Кровавая история нашей страны. Его детство совпало с революцией, трупы валялись на улицах тогда, а на площади повесили двести человек. Думаю, ребенком он видел мертвецов.
– Всего одно событие – и такая цепочка последствий, – бормочет Квен.
– Ты только что назвал революцию «всего одним событием»? – серьезно интересуется Пьер. – Революция, старина Квен, это не одно событие, это… – он не успевает договорить.
– А ведь четырнадцатого июля мы так радуемся фейерверкам, – перебивает его Капюсин непривычно тихим голосом.
– Так устроен наш мир, одно поколение умирает, другое празднует, – отвечает Квантан.
– Так, – цокнув языков, начинает Пьер, – мы идем смотреть Мону Лизу и парочку других шедевров Леонардо. Гид из тебя все-таки мрачноватый, – беря за руку на удивление тихую Капюсин, заканчивает он, обращаясь к Рафаэлю.
– Постойте, – говорит Квантан, – Раф, помнишь, мы как-то обсуждали гуманизм и тот факт, что Микеланджело своим Давидом задал ему тон?
Пьер закатывает глаза.
– Они обсуждали гуманизм… Где мои кузены, и что вы с ними сделали?
– Как именно он задал ему тон? – спрашиваю я.
Рафаэль пожимает плечами:
– До него Давида изображали смазливым женоподобным мальчиком, который смог победить огромного Голиафа лишь благодаря молитве. То есть все дело было в ней: он помолился Богу, и Бог помог ему.
Микеланджело же создал сильного Давида, грозного, мужественного. Тем самым он пытался сказать, молитва – это дело, конечно, хорошее, но сам человек играет немалую роль в своей собственной жизни. Отсюда и гуманизм. Хвала человеку, – объясняет Рафаэль. – А почему ты это вспомнил, Квантан?
– Ты тогда сказал, что в Лувре есть две его незаконченные статуи какой-то гробницы или… – он на некоторое время замолкает, – в общем, я не помню, но давайте посмотрим еще эти статуи, а потом уж перейдем к туристической программе.
– Конечно, давайте, – вступает Капюсин. – Со мной все хорошо, я просто задумалась о жизни, но ведь ты прав, Рафаэль. Все эти туристы вокруг, которые бегают с фотоаппаратом и палочками для селфи, они же ничего не видят. Они пройдут мимо этого шедевра и даже не поймут его смысл, не узнают всей глубины и красоты творения.
Рафаэль улыбается, а Пьер удивленно смотрит на нее:
– Где, черт побери, моя Капюсин, и что ты с ней сделал?
Дружно усмехнувшись, мы идем из зала в зал к скульптурам, о которых я ничего до сих пор не слышала.