Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вы знаете, что у Кутузовой свой салон свадебных платьев? – спросила она, когда Добровольский был уже практически в коридоре.
– У Кутузовой?
– Да. У неё – бизнес для новобрачных, – видя, что доктор остановился, продолжила Марченко, немного поморщившись, когда холодная повязка прикоснулась к её ранам. – Название у салона такое необычное – «Я согласна!» Правда, креативно?
Добровольский меньше всего ожидал услышать от Любы слово «креативно». «Прикольно» – ещё куда ни шло, но «креативно» – какой-то перебор. Он сделал вид, что согласен с её мнением о необычности названия, и шагнул назад в перевязочную.
– Думаете, она почему вся в блёстках была тогда и с такой укладкой крутой? – усмехнулась Марченко, словно знала какой-то необычный секрет. – Потому что она сама же для этих платьев моделью работает! Говорит, так дешевле выходит. Прямо с фотосессии и приехала позавчера.
– Теперь, конечно, понятно, – многозначительно кивнул Добровольский, будто все два дня он был озабочен ответом на этот вопрос. – Модель. Платья…
– Да, она мне про это рассказала потом, когда у отца побыла немного. Мы на улицу вышли – Клавдия и разговорилась. Вы же знаете, со мной все откровенничают.
Она подмигнула Добровольскому, и от этой фамильярности он словно пришёл в себя, вспомнил, где и с кем разговаривает:
– Не знаю, не откровенничал. А личная жизнь пациентов и их родственников меня не сильно интересует.
– А зря, между прочим, – покачала головой Люба. Марина клацнула ножницами, отрезая кончики бинта, и вопросительно посмотрела на доктора и Марченко. – Очень зря.
Она встала, отряхнула с халата несколько ниточек и направилась к двери, заставив Максима немного потесниться. Проходя мимо, Люба на секунду остановилась и практически в упор тихо сказала:
– Очень интересно бывает, вы не поверите.
Добровольский не придумал ничего лучше, как фальшиво кашлянуть в кулак и отвести взгляд, чтобы поставить точку в этом разговоре. Марченко улыбнулась и ушла. Максим бросил короткий взгляд на Марину, но она уже мыла инструменты в раковине и по сторонам не смотрела.
В перевязочную заглянул Новиков:
– Звали?
Добровольский хотел ответить, что нет, но медсестра обернулась и молча перчаткой в мыльной пене указала на кушетку. Никита вошёл, присел; следом, как на ниточке, появился Шабалин.
– Здласьте, – сказал он Максиму, которого видел сегодня с утра уже два или три раза. – Плишёл.
Новиков вздохнул с таким видом, словно ему было стыдно за своего друга.
– Садись, Шаба, – показал он Генке на место рядом с собой. – Без тебя же не начнут.
Шабалин сел на самый краешек кушетки, словно боялся занять больше места, и широко раскрытыми удивлёнными глазами принялся разглядывать перевязочную, в которой был уже неоднократно. Он вообще вёл себя так, словно видел всё впервые. Каталки, стоящие вдоль стен в коридоре, он аккуратно гладил руками; всегда прибегал на пост, когда там звонил телефон, и слушал, как медсестра читает сводку в приёмное отделение или дублирует какие-то анализы. К его странному поведению очень быстро привыкли, потому что видели за много лет всякое, но то, как он, едва услышав дверной звонок, каждый раз быстрым шагом шёл к входной двери и жадно разглядывал всех посетителей, будто ждал кого-то, – это вызывало у медсестёр и санитарок бурю эмоций. Они частенько обсуждали его жизнь и желание кого-то дождаться – кого-то, кто придёт лично к нему, принесёт передачку, присядет рядом, поговорит с ним, обнимет. Он был похож на взлохмаченного щенка с подбитой лапой, который ждал хозяина, не зная, что тот уже никогда не появится.
На их первой перевязке к ним из тамбурной двери, ведущей в операционную, вышел Лазарев. Прижимая стерильные руки к стерильному же халату, он толкнул дверь тем местом, что было пониже спины, и вошёл, чтобы лично посмотреть на поступивших мальчишек.
И Шабалин подскочил с кушетки:
– Я вас знаю! Я же тогда полох из петалды высыпал, и он бабахнул!
Лазарев опешил от такого детского напора, пригляделся, потом что-то вспомнил и спросил:
– Мамка-то жива?
– Мамка от водки умейла, – так же радостно ответил Шабалин. – Давно уже. Я вас помню.
И он сел обратно, улыбаясь всеми своими жуткими кариозными зубами. Лазарев подошёл поближе, посмотрел на опалённые лица и руки пацанов, молча кивнул, взглянул на Добровольского и, ничего не сказав, вернулся в операционную, прикрыв за собой дверь ногой…
Марина отмочила повязки у обоих, Шабалину сняла первому – у него раны были попроще. Максим посмотрел и показал ей на упаковку с воскопраном.
Генка держал руку на весу и внимательно смотрел, как медсестра достаёт каждую сеточку из индивидуального пакетика и укладывает ему на тыл кисти и предплечья.
– Пахнет вкусно, – сказал он Марине. – Есть хочу, – добавил он неожиданно.
– Обед скоро, – ответила она мальчишке, начав бинтовать.
– Я сейчас хочу, – настаивал Шабалин.
Добровольский вышел в ординаторскую, взял из шкафа в маленькой комнате пару «таблеток от голода», как он называл «Чокопай», и вернулся в перевязочную. У Шабалина заблестели глаза, когда он увидел яркие красно-белые упаковки. Новиков сурово посмотрел сначала на Добровольского, потом на Генку и как-то по-особенному, то ли зло, то ли обречённо вздохнул.
– Ешь, «полох из петалды», – усмехнулся Максим, открывая одно печенье и протягивая его Шабалину. Генка смотрел на подарок влюблёнными глазами, но руки не поднял и печеньку не взял. А потом Добровольский сообразил, что мальчишка не понимает, что с ним делать. Тогда он вложил упаковку в руку Шабалина.
– Пробуй, – медленно сказал он Генке. Тот поднёс печенье ко рту, внимательно посмотрел на него, потом на хирурга – и откусил.
– Ты никогда их не ел, что ли? – спросила Марина, бинтуя мальчишку руку. Тот замотал головой и зажмурился.
– Шаба, вот ты дебил, – шепнул Новиков. Добровольский его услышал и нахмурился. Отношения между пацанами для него были непостижимой загадкой – друг без друга они никуда не ходили, везде были вместе, но то, что доминировал Никита, было очевидно. Максим не мог понять: то ли Новиков эксплуатировал недоразвитость своего приятеля, то ли был просто жёстким и злым гуру для него и наглядным примером, как и зачем жить, с кем общаться, а кого игнорировать, кому показывать свои эмоции, а перед кем скрывать. Эдакий тринадцатилетний Маяковский со своим «Что такое хорошо и что такое плохо».
Тем временем Генка, вообще не обращая внимания на перевязку, в два приёма проглотил печенье и с восторженным мычанием, дожёвывая последние кусочки и смакуя сладость, повернулся к Никите. Тот хмуро посмотрел на него, цыкнул и отвернулся. Это напоминало молчаливый диалог двух собак, одна из которых продалась за косточку и виляет хвостом,