Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хромой тем временем объездными дорогами вёз меня в Краков, и первые три мили кони шли довольно резво, но, утомив их, мы были вынуждены дать им попастись, а дальше, хоть возница кричал, погонял, много обещал, мы тащились очень медленно.
Он обвинял эту дорогу и время года, потому что, по его мнению, кони всегда были очень слабы весной, из-за того, что ленились, и люди также слабели в эти месяцы, для чего им пускали кровь.
Ехал он медленно, но зато говорил много и, если бы я слушал, многому мог бы научиться от него, но в голове у меня было что-то иное.
Я сказал — до Кракова, а только теперь я подумал: куда я там пойду? Что буду делать? Как я спрячусь? Кто меня примет?
Словно какой-то внутренний голос тогда шепнул мне, чтобы я направился к королевскому двору и под опеку пана. Если не сам, то через Гайдиса я мог напомнить о себе, а готов был хотя бы в конюшнях при королевских лошадях служить, чем насильно стать клириком, чтобы исчезла у меня всякая надежда отыскать родителей.
Я хорошо знал, что, надев духовное облачение, приняв послушничество, уже не буду сам себе господин. В конце концов, почему я это делал, что меня подталкивало? Я сам, по-видимому, толком тогда не знал. Это было решение Провидения и моей судьбы.
Тех различных историй, что я наслушался от Хромого, потому что его рот не закрывался, сегодня не вспомню, знаю только, что дорога мне выдалась смертельно долгой, с этими лошадьми, что должны были быть такими неутомимыми, а потом каждую минуту нужно было из-за них останавливаться, то, чтобы что-то исправить, то напоить, то, чтобы отдохнули, то накормить, то, чтобы какое сомнение в упряже понять.
Наконец показался Краков, — слава Богу! — и я сложил руки для молитвы. Мне казалось, что я уже спасён.
Хромой заехал на постоялый двор на Клепаре, где обычно останавливался, и тут мне пришлось ему заплатить, и из того золота, которое было отдельно приготовлено, мало что осталось.
Мы прибыли поздним вечером, так что я сомневался, найду ли открытыми замковые ворота. Поэтому я переночевал на постоялом дворе в телеге, а как наступил день, прежде чем в городе началось движение, я вышел, решив направиться прямиком в замок к Гайдису.
Улицы ещё едва начинали оживляться, когда, пройдя ворота, я сначала зашёл в костёл, чтобы поблагодарить Бога и просить его об опеке.
Я знал, что в ту пору ксендзы и викарии, которые в замке не жили, обычно отправлялись на богослужение; я должен был усердно оглядываться, чтобы меня никто из них не увидел и заранее не выдал. Пройти ворота удалось удачно и я направился прямо к конюшням, но с бьющимся сердцем, потому что не был уверен, найду ли Гайдиса.
Некоторые меня там уже знали и от них я проведал, что Гайдис и правда был на месте, но уже несколько дней лежал больной и плохо ему предсказывали. Мне указали маленькую тёмную комнату, где на сене, обвязанный войлоком, побледневший и изнурённый, стонал бедняга.
Узнав меня, он задвигался с великой радостью. В то время, когда на его лицо упал свет от двери, я испугался, увидев его таким изменившимся, что едва узнал его. Он был жёлтый, как воск, кожа его сморщилась и глаза только страшно поблёскивали. Не давая мне говорить, он, как в горячке, начал рассказывать, как был несчастлив, как ему пришлось болеть среди чужих, а может, и умереть. Плакал по своей Литве и Вильне, по усадебке, а тут ему всё казалось плохим: воздух, хлеб, вода, люди. Говорил, что если бы мог туда вернуться, наверняка бы выздоровел.
Не скоро он позволил мне заговорить и в свою очередь рассказать, что со мной произошло. Он очень испугался и заломил руки. Встать и идти просить со мной к королю он не мог и думать, потому что на ногах не держался, использовать кого-нибудь посредником, как он сказал, было нельзя, что он сам должен был говорить о том с паном.
— Нужно ждать, — докончил он, вздыхая. — Ежели Бог даст, что он зайдёт сюда посмотреть на коней и конюшню, потому что каждый день ходит к своим собакам, может, дотащусь до двери. Тем временем сиди тут и жди, нет другого выхода.
Таким образом, я остался на услугах при больном, и в его комнате положил себе соломы, на что никто не обратил внимания. При кое-каком надзоре, когда было кому принести воды, тёплой пищи, поправить постель, тепло укрыть, Гайдису сделалось лучше. И то, наверное, помогло, что мог с кем-то поговорить о Литве, потому что теперь только о ней думал, и просил Бога, чтобы тут не умирать.
После моего путешествия и страха, какой испытал, два дня я лежал у Гайдиса, как колода, когда он во мне не нуждался.
Короля как-то не было видно. Правда, он ходил смотреть своих охотничьих собак, потому что очень их любил, а в нашу конюшню не входил.
Я уже думал, что придётся самому решиться заступить ему дорогу, пасть к ногам и просить, чтобы взял меня в свою опеку, пока на четвёртый день Гайдис, который хорошо знал его голос, услышав, вскочил и подбежал к дверям в самую минуту, когда подходил король.
Увидев его так жестоко измученным, король остановился. Гайдис поплёся к нему и из последних сил начал что-то быстро говорить, кланяясь до колен. Достойный человек просил так за меня. Из-за двери я заметил, как Казимир сильно зарумянился, задумался, пожал плечами — стоял, как бы неуверенный, что решить. Наконец махнул рукой.
— Где он? — спросил король.
Гайдис позвал меня. Я подбежал, плача, к его ногам. Он не дал мне говорить, лицо приняло суровое выражение.
— Пойдём со мной! — сказал он коротко.
По дороге от конюшен к замку король кивнул стоявшему в воротах слуге.
— Бурчака мне сюда дай! — воскликнул он.
Мы остановились посерёдке двора, король, равнодушно оглядываясь вокруг, я за ним.
Из замка выбежал мужчина с седой головой, старший над покоёвыми короля, Бурчак, с красным лицом, которое дивно контрастировало с серебряными волосами.
Король указал ему на меня.
— Возьмёшь этого мальчика, — сказал он, — к моим слугам, под особую опеку. Он сирота, отец которого мне некогда служил.