Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чёрно-серые беспорядочные трупы ниже размякли до неузнаваемости. О нет, они не были бесчисленными – я ощущала их количество. Но некоторые тела разложились настолько, что трудно было определить, где кончалось одно и начиналось другое. Кроме одного.
Авенданьо.
Он лежал на спине, откинув одну руку в сторону, в то время как другая неестественно загнулась за спину. Теперь оба его глаза – никогда не видела его без повязки – были пусты. На Оке был тот же старый льняной костюм с манжетами, припорошёнными табаком, в котором он со мной познакомился – теперь одежда была грязна и сера от разложения. Но лицо оставалось лицом Авенданьо – он словно удивлялся положению, в котором находился, и казался совсем крошечным под нечистым небом.
– Нет, – ответила я.
– Боюсь, у тебя нет выбора, – Клив провёл рукой в воздухе.
Солдаты пришли в движение. Не снимая противогазов, они развернулись, направляя на меня пустые глаза, и пошли.
Я бросила пистолет, оставаясь на месте.
Вынула из ботинка корво и подняла – пистолет посреди миазмов, может, и не работает, а вот ножа это не касается.
Клив словно струился вперёд. Его человеческое лицо было маской. «Считайте меня посланником внешней бригады». Солдаты принялись царапать руками и ногами тусклую землю, пускаясь вперёд, точно волки.
«Он видел слишком многое, и я его выколол», – говорил Авенданьо.
Поднести что-то близко к глазу – центру восприятия тела – одно дело; нанести ему вред – совсем другое.
Но я в тот миг заглянула за пределы настоящего момента и физического мира, узрев Клива целиком. Он был клубком извивающейся тьмы, от которой отходило гнусное подобие пуповины, устремляясь… куда? К чему-то иному? В иные территории? Вокруг него яростно шевелились стебли миазмов, а их щупальца и отростки пронизывали солдат, трупы в яме и небо.
Моё время вышло.
Я вонзила острие корво в глазницу, и последовала боль. Она сводила с ума и раскалывала сердце, словно я прорубила брешь в плотине внутри моей души, куда теперь готовились устремиться потоки чёрной воды. Однако я погружала лезвие в лицо – своё лицо! – в склеру, пока не рассекла глаз.
Я заплакала кровью и стекловидным телом.
Корво был острым – достаточно острым для того, что требовалось сделать. Боль от жертвоприношения сама указывала, куда повернуть лезвие, что разрезать. Слова мне были не нужны. Подняв глаз с его места, я обрезала плоть, приставшую к нему, и он упал в низменную пыль.
Не представляю, как меня видел Клив – как белый свет? Как отвратительное чудовище? Как взрыв?
Он издал тоненький жалкий звук, долетевший до меня призрачными вибрациями миазмов – человеческого рта-то у Клива не было, и кричать он не мог.
Сияющий туман сгустился, скапливаясь, и вошёл в меня. Моя опустевшая глазница была настолько просторна, что там могли воцариться все страдания, заключённые в миазмах.
– Я не учёная, – ответила я. – Я – память.
Затем я, сделав один-единственный шаг, покинула пространство и время, отправившись шагать по дорогам, знакомым разве что одному Авенданьо.
Этим ясным и относительно тёплым днём кладбище в Сантаверде почти пусто. Женщина толкает перед собой коляску со своим ребёнком, направляясь в «супермеркадо» ALDI за стеной, за самым краем моего поля зрения. Даже здесь, в этом месте, посвящённом смерти, мы все подчиняемся телесным позывам и процессам – бурчащему желудку и инстинкту размножения.
Сидя на скамейке, я смотрю на имена, высеченные на каменном мемориале. Здесь Эстебан Павес и Гильермо Бенедисьон; на южном краю, возле фонтана – любовница Ока Алехандра Льямос, а недалеко от неё – София Серта, моя мать. Где-то в Европе сидит в камере и ждёт суда Видаль.
Над именами стоят слова: вся моя любовь здесь, в скалах, море и горах.
Слова поэта, высеченные в камне.
Но не моего поэта.
Иногда, закрыв оставшийся глаз, я вижу сияющие, извивающиеся пряди миазмов. Иногда в этом тумане, точно бледные карпы-кои в пруду под ряской, всплывают лица, и, увидев их, я узнаю в них что-то, как и они во мне.
Но там нет Авенданьо.
Через площадку мемориала бегут и смеются парни, у них в руках футбольный мяч. Они замечают, как я греюсь на солнце, одетая во всё чёрное. Один парень прикрывает рукой глаз, говоря: «El Ojo! El Ojo!», все смеются и поглядывают на меня.
Теперь меня зовут Оком.
У меня скоро занятие. Нужно вернуться в кабинет и просмотреть заметки. Каждый раз, стоит так далеко отойти от фотографий, становится беспокойно. Да, я полностью лишена рассудка – в этом Клив был прав.
Поднявшись на ноги, я подхожу к стене и оставляю в щели клочок бумаги.
Там написано:
Он просидит дома месяц, а потом вернётся на работу. Глава отделения фольклора дал ему отпуск на месяц и не больше: им всем очень жаль, но Кромвель же понимает… Сейчас Кромвель читает Библию и книги с прикроватной тумбочки. Музыку слушать он, правда, не может – теперь эта часть его кажется такой несущественной. Поэтому Кромвель читает – читает пёстрые триллеры и детективы, подходящие больше для домика на пляже, а не для этого пустого дома. Его взгляд скользит по словам, а те остаются в его голове ровно настолько, сколько требуется, чтобы их опознать. Наступила зима, в воздухе висит снег, и дыхание тех, кто достаточно храбр, чтобы выйти на улицу, зависает в воздухе белоснежным облаком, но Кромвель сидит дома. Кот пропал, ну и что – кормил его всё это время не Кромвель. Ему часто бывает холодно, хотя отопление и починили: он живёт в старом александрийском доме, который построили в тридцатые, а отопление и кондиционирование ценой больших усилий добавили позже, и каждый раз, когда запускаешь вентилятор, лампы начинают мигать.
– Я могу посидеть с ним, – сказал тогда Кромвель, глядя на Мэйзи. Она клубочком свернулась вокруг их сына Уильяма, а на прикроватной тумбочке рядом с термометром стояла бутылочка детского парацетамола. – Если ты нужна в офисе. Я могу взять больничный или дни, которые остались от отпуска.
Кромвель ревновал больного сына, рядом с которым в его гостеприимной постели так уютно лежала Мэйзи. На айпаде плясали красно-сине-зелёные мультяшные персонажи. Жена потрогала лоб Уильяма. Мальчик всегда был, как мама, румяным с оливковой кожей, пышущим энергией и радостным энтузиазмом, но сейчас он стал бледным, будто на видео цвета выкрутили до минимума. Руки Мэйзи обвились вокруг сына – она не собиралась делиться его любовью:
– Нет, я позвонила Брэду и сказала, что мы болеем. Дома так уютно. Правда, холодно, тебе не кажется? Наверно, надо включить тепло.