Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот видишь, – говорит Василики, – ты до сих пор не забыл ее.
– Я не знаю, зачем я так сделал! – Он жмет плечами.
– Ты сделал неосознанно. Просто ты скучаешь по ней. И всегда скучал. Но гнал от себя мысли. Но я-то чувствовала. Согласись, ты бы и сейчас, повернись ситуация, взял бы ее обратно.
– Что значит – повернись ситуация?
– А то. Ты даже взял бы ее из-под Шахина. Потом всю оставшуюся жизнь ненавидел бы ее, но и не смог бы никуда отпустить. Разве нет?
Василики вдруг рассмеялась голосом Аеллы.
– Что ты говоришь, Аелла. Аелл… Василики, нет. У нас семья, и я больше ничего не хочу. У нас прекрасный дом, в котором тепло и хорошо.
– Дом – убедительный повод идти против своих чувств. Тем более когда не понимаешь, насколько они глубоки. Человек ведь может убедить себя в том, что все это не по-настоящему. А настоящее лишь крепкий дом, чистые простыни, которые застилает жена, старик-отец, пригревшийся возле жаровни. Но вот этого не стало. И что теперь? Где твой дом, Панделис?
– Василики!
– Месть стала очагом. И ты убиваешь без разбора, пытаясь выгнать мерзкую, ледяную темень, засевшую в костях. Страх стал крыльцом. Ты боишься собственной тени. Вздрагиваешь, замираешь у замочной скважины, заслышав шум. Пытаешься во снах найти меня, но не как любимую женщину, а как отдых и спасение, потому что я у тебя – это чистые простыни и умиротворение, старик у жаровни – твоя икона. Но все мы существуем по отдельности. Я надеялась, что родившийся ребенок сможет соединить части в целое. Но и он стал только оправданием пролитой крови.
– Василики!
– Тебе нужна любовь, Панделис. Настоящая любовь. Она и станет твоим домом. И тогда все остальное придет дополнением к ней: очаг, крыльцо, простыни, старик у жаровни. Тогда ты сможешь твердо посмотреть в глаза тому, кто попытается обвинить тебя. Потому что у простого смертного нет задачи выше, чем защита своего чувства. Оно – это главное оправдание всех поступков. Но если его нет, то человек становится обычным преступником. И ничто не спасет его от кары небесной. Поэтому я отпускаю тебя. Как Мария отпустила Василеоса.
– Она отпустила его?
– Да. Отсюда лучше знать. – Василики обвела рукой пространство соли. – Иди и живи, как должен жить обычный мужчина. Найди ту единственную женщину, ради которой ты спасешь всех остальных.
– Не думай об Аелле. Все уже давно в прошлом.
– Я и не думаю сейчас о ней. Только о тебе.
Василики вышла вперед, и ее белое зернистое платье зашуршало подолом. Он двинулся следом. Они шли, огибая белые, остроконечные горы, пересекали русла безводных рек, взбирались на кручи отвесных берегов. Он брел за ней, спотыкаясь, то и дело падая губами на сыпучую соль. Пытался поймать ее руку. Но рука все время ускользала. Проваливался то по пояс, по плечи. Но как-то выбирался и снова шел. И вдруг ступил в яму и полетел вниз. Сердце сжалось от страха. Падение без дна. Мелькали лица янычар, кривые ятаганы и заряженные орудия. Католический священник в белоснежной митре тянул на латыни молитву у креста, на котором горела плоть Зенона. Летел дальше. Мясистый затылок банкира со струйкой крови, ползущей за воротник, удивленные охранники банка, разглядывающие свои раны на груди, турецкие пехотинцы с окровавленными затылками. Еще. Надо остановить падение. Он напряг все возможные силы. Немецкий майор с лиловым рубцом на шее смотрит, вывалив из орбит мягкие яблоки глаз. Губы майора шевелятся, обнажая сжатые зубы. Он чему-то явно сопротивляется. Смерти. Это определялось безошибочно. И вот они уже летят вместе. Майор вцепился в плечи и не собирается ослаблять хватку. Василики!
– Найди ее, Панделис. Но для этого потребуется больше смелости, чем расстрелять кого-то.
– Василики!
– Спокойно, дружище! – сквозь пелену тумана прозвучал голос доктора Панайотиса.
* * *
Настоящий немецкий майор Карл Бекманн очнулся на четвертые сутки. Он лежал на широкой деревянной лавке в доме Акулини. Обвел мутным взглядом комнату. Большая, местами пригорелая печь, льняная занавесь наполовину открывала лежанку, треснутое стекло в оконном проеме, в углу окна паутина с шевелящейся черной мухой. Широкий стол, весь в хлебных крошках и подгнивающих щелях. Майор сел. Несколько раз тряхнул головой, пытаясь поймать изображение.
– Черт бы меня побрал! Где я? – произнес по-немецки.
– Чаво, родимый? – ответила с печи Акулини.
– Мой не понимайт, где есть. – Бекманн потянулся к жбану с квасом.
– Твой есть мой хата! – Старуха стала слезать с печи.
– Зачем они напаль на меня?
– Поди вас разбери. Этих-то, солдатиков, ужесь схоронили. А тебя вот мужики наши притащили третьего дни. Думала, помрешь. Ан, вот живучим оказался. Ты погоди пока в рот все пихать. Оно, конечно, коли голод проснулся, то, знать, и дух встрепенулся. Жить-то топерича будешь.
– Мой должен срочно ехаль в город.
– Кудысь!
Майор боком повалился на лавку, схватившись за живот. Приступ тошноты подкатил к горлу стремительно и зло.
– Я вот про то ж! – Акулини намочила тряпку в ведре и, отжав крепкими узловатыми руками, положила ее майору на загривок. – Лежать тебе покуда еще. Выблеваться уже нечем, поди. Вот квасок попей. Побольше попьешь, побольше поблюешь. – Старуха изобразила, что нужно сделать майору.
– Зачем мне плуешь? Они мой душиль, а не травиль. – Бекманн поскреб пальцами рубец на шее.
– Да вижу. Не слепа, чай. Только вот ссался ты не пойми какой морилкой. Весь пол проссал. Воняет, ажно мухи передохли. Почки, поди, кровили. Так что пей пуще. Но не квас, а вот это. – Старуха пододвинула кружку с холодным отваром. – Это сначала, а потом и квас.
Бекманн сделал несколько глотков. Скривился и закашлялся.
– Так и должно. Лешачья водица, неокусна. – Акулини сгребла крошки в ладонь.
– Бабка, мой дольшен понимать, что происходит?
– Тебе напомнить, аль как? – Акулини присела на лавку, скатывая крошки в сухой маленькой ладони. – Пришли к нама турки и ты с имя – мужиков наших молодых уводить. Двадцать человек забрали и повели под конвоем. А ты с еще двумями остался, других ждать. Тут на вас кто-то и напал. Время-то лихое сейчас. Мало ли бродят людей разбойных. Война ведь, по слухам, большая идет.
– А ты одна живешь, бабка?
– С сыном живу. Но он как пошел в город женихаться, так и до сих пор не туть. Говорит, ой, мамка, не могу я без нее. Раз увидал на Рождество и пропал. А девка-то не наша, городская. Городские – они все-таки вертихвостки. Вот уже четыре дня не кажется мой Ванька. Все сердце истеребила по нему, окаянному.
– Муж