Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Опять Чудо купается в лучах собственной славы.
Несколько отвлеченный и с улыбкой, почти сошедшей с лица, Чарльз, казалось, полностью погрузился в свои мысли. Все еще не сменив тему, он сказал:
— Но вот в чем главное отличие, мы-то прыгаем с самолетов, а не вместе с ними. На самом деле, многие люди рассказывали, что поначалу видели птиц.
— Птиц? — переспросил Адам, запихивая сложенный купол в парашютный чехол.
Чарльз проделывал ту же операцию, и они оба оставались на полу.
— Птиц. Не самолеты. Настоящих птиц, — объяснил он, — целую ебаную стаю. Говорили, что они клином пошли на таран башен. Чуть позже ходили слухи, что власти пытались принять «Закон о запрете пернатых». По нему стало бы незаконным держать чертовых птиц, даже если это обыкновенный попугай. Кроме того, это позволило бы специальным органам их задерживать. Отслеживать, контролировать небо, да всё, что угодно. Пусть и звучит как чушь собачья, но мне хотелось верить в эту версию развития событий, потому что я подумал: «А не больше ли здесь рационального? Не больше ли здесь рационального, чем в действиях случайных особей людского рода, которые почитают Бога, опасаются Его гнева и в то же время угоняют самолет?»
Адам знал, что разбередил старую рану Чарльза, поэтому просто ответил: «Тут нет ничего рационального».
— Да, ничего, — он кивнул, из-за чего по виску скользнуло несколько капель пота. Потянув за воротник рубашки, он их вытер. — По поводу твоего отца. Болтают тут всякое. Люди думают, по крайней мере они надеются, что в этом году он посетит мероприятие. Он-то как раз и поставил бы Чудо, этого тупорылого кретина, на место. Но даже спустя столько времени, и именно это, как по мне, кажется чертовски интригующим, есть такие, что считают, будто твой отец изобрел нечто новенькое.
— А ты что думаешь?
Чарльз подпер ладонью подбородок и скривил губы. В ожидании ответа Адаму показалось, что База застыла, словно солнце бросило якорь на закате и все разошлись по домам. Вместо привычного шума растекающейся по телу крови Адам слышал несмолкаемый вой, ветер, проникающий в вены, наполнивший их, когда он свалился оттуда.
— Знаешь, Адам, особенно в нынешние дни, мы живем в перевернутом мире.
О птице Феникс
Она была пылающей птицей и в то же время каким-то образом оставалась человеком. Перья выгорели, обнажив птичью плоть: наполовину сырую, наполовину обожженную. Она и любила это, и ненавидела. Это было и ее страхом, и чем-то знакомым. То есть еще до того, как ее охватит пламя, она всё знала. Вопреки отчаянью, тело ее светилось багрянцем, мгновенно превращаясь в пепел. Крылья спрессовались в угли. Она пыталась ощутить свои конечности, но ощущать было нечего. Она пыталась дышать без легких, моргать без век, любить в отсутствие сердца, кричать в отсутствие рта. Как только ей это удалось, ее тело вновь стало целым. Но не разум. Огонь лишь удалился в очаг в ее черепе неугасающим фитилем мозга. Вожделенными языками пламени в теменной кости — в ладонях бога огня. И в то же время она хотела лишь одного: загасить их, потушить пожар, симптомы дара-проклятия.
Перед глазами Адама, сторонним наблюдателем вошедшего в их спальню, она предстала нетронутой и необгоревшей, хотя извивалась и вращалась в пространстве над кроватью, подобно дельфийскому оракулу, опьяненному парами и диковинным зельем. Состояние Эвелин было более материальным, чем это, более постоянным, вырезанным в сером веществе и выписанным на мертвенно-бледных нервах ее тела. Адам бросился к ней, заключил в объятья, будто пытаясь ухватить дым, ласкал ее в густом тумане, сгущающемся, потом исчезающем, покуда не нащупал ребра, подчеркнутые усеченными выпуклостями грудей. Он зарылся носом в ее волосы, вдыхая запах цитруса, и сожалел, что не в состоянии изменить ее прошлое, избавить от того, что вызывает эти отголоски, подобно первородному греху.
Ее дыхание восстановилось, и, держа ее в объятьях, он вспомнил их первое прикосновение. Незадолго до этого они оба участвовали в университетской театральной группе, и Адам, облаченный в пурпурную гиматию и с бородой, играл проклятого царя Эдипа, а Эвелин в белом хитоне — страстную Иокасту. Хор в масках чередующимися голосами выражал то мольбу, то пророчества: «Внемли, о Зевсова дщерь! Светлоликую яви защиту в горе»[7]. Ужас Иокасты был убедительным, молитвы — искренними. Хотя некоторые строки дались Адаму с трудом, главным образом из-за искусственного тумана, вызывавшего раздражение кожи, голос его за прошлую ночь возмужал, окрепший от смелости и исцарапанный горем, поэтому его слова звучали не менее убедительно. Но кульминация наступила, когда Эдип увидел бездыханное тело матери, раскачивающееся в петле из простыней. Охваченный горем, он срывает с ее плеча золотую застежку и булавкой лишает себя зрения. Услышав крики, Иокаста сквозь мертвые веки смотрит на беспомощного Эдипа. Она высвобождается из смертельной петли и среди невнятного бормотания толпы в саване из света рампы нежно прижимает к груди истекающую кровью голову, безутешную в думах своих, ослепшую, но так много повидавшую.
Он гладил ее тело на ложе, чувствуя невидимые волоски, не пропуская ни единого изгиба, и она отвечала ему взаимностью, ее дыхание перешло на другую, возрастающую высоту. Он погрузил палец в спрятавшийся между ног пруд, горячий, как воды Флегетона[8]. Шумно хватая воздух, она сжала основание его копья. Эти сплетения и борьба сделали таксономию неясной: ее обезьяньи ступни с фалангами в белесых волосках, которые он стиснул, чтобы проникнуть еще глубже, рыбьи движения бедер, совиная влажность глаз, пустых и заполненных до краев в минуты облегчения — сказали ему, что внутри накопилось больше мудрости, чем любой из них мог хотя бы надеяться постичь. Тело ее стало амальгамацией эдемских животных, спина — стволом самого Древа. По команде он убрал волосы с ее затылка, положил руку на древесные сухожилия шеи и наполнил ее перламутровой жидкостью, затушив языки пламени, и так мир вернулся к ней.
После всего она ощущала жар его кожи, чувствовала вкус пепла на губах во время поцелуев и видела вспышки в темных уголках его рта посреди любовного шепота. В нем таился свой запас адского пламени. Прижавшись ухом к его груди, она настроилась на плавящееся ядро сердца и обвела взглядом комнату, распознавая миниатюрную белую доску у дверей, где она записывала неразборчивым курсивом перечень дел; раздувшийся книжный шкаф у дальней стены; на столе — зеленую бутылку с окостеневшей розой с Валентинова дня, минувшего уже пару месяцев назад; коллаж фотографий над комодом: