Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Очень вам благодарен за совет, – ответил Наумов холодно, – но не чувствуя в себе ни раскаяния, ни жалости; не буду таким подлым, чтобы копировать их. Я убеждён, что тот, кто однажды поклялся хранить правду, всегда должен ей следовать. Поэтому я не отрекаюсь от того, что оплачиваю жизнью, лгать и оправдывать себя не буду. Что касается других, даже если бы мог спасти себя предательством, так, наверное, не сделал бы.
Эти смелые слова изумили аудитора, который, сжав губы, молчал, а когда Наумов прекратил говорить, сказал уже чуть суровей:
– Искренними признаниями вы немного можете улучшить ваше положение, но очень дерзким выступлением против суда вы можете его ухудшить. Я надеюсь, что вы меня понимаете; мы тут нянчиться с вами не будем.
– Я также надеюсь, – отвечал Наумов, – что вы не думаете, что я настолько глуп, что в моём положении можно чем-либо заблуждаться. Я отлично знаю тайны цитадели и ваши способы допроса. Я готов ко всему…
После этого эпизода чиновник будто пожалел, что минуту назад строил из себя человека; он сухо и холодно приступил к дальнейшему допросу.
– Вы принадлежите к заговору офицеров против законной власти, вы общались с Герценым, на улице… устраивались сходки, там бывал проездом несколько раз через Варшаву Зигмунд Сераковский, бывали X… Y… Z…
Здесь он произнёс имена.
– А ещё кто? – спросил он.
– Там нас было немногим больше, – сказал Наумов равнодушно, – но поскольку обстоятельства и имена вам известны, зачем меня спрашиваете о них? Чтобы, пожалуй, опозорить меня признанием?
– Для меня имена не важны, – отвечал аудитор, – но хочу испытать вас.
– Ничего не скажу, – сухо ответил Наумов, – испытание напрасно.
– Хотите нас вынудить использовать крайние меры?
– Нет, – ответил пленник, – но для того, чтобы их избежать, я не могу ни лгать, ни унижаться.
– Ваша вина, – сказал, внезапно направляясь в другую сторону, чиновник, – тем большая, что, не будучи поляком, не имея даже оправдания в каких-то иллюзиях национальности, вы осмелились поднять предательскую руку против правой власти, установленной самим Богом.
Наумов усмехнулся.
– Отец мой был русским, моя мать была полькой, – сказал он, – если бы мой отец в приступе безумия убивал людей и позволял себе совершать преступления, я должен был бы пойти против собственного отца. Даже если бы я был русским по отцу и матери, я имел бы право встать в ряды защитников свободы. Как русский я восстал не против моего народа, но против деспотизма, который нас и их угнетает.
Аудитор побледнел как платок, слыша эти слова.
– Довольно этого, – воскликнул он грозно, – вы не только не показываете раскаяния, но показываете самую гнусную наглость… вы усугубляете свою участь.
– Тогда закончим эту напрасную церемонию, – произнёс Наумов, – прикажите отвести меня на плац и сделайте со мной, что вам угодно; не убивайте душу, тело вам принадлежит.
За этими словами последовало короткое молчание, два офицера с любопытством смотрели на узника, аудитор молчал, потом бросил вопрос:
– Вы принимали участие в покушении на великого князя? Вы были на железной дороги во время его приезда?
– Был, – ответил Наумов, – но я ни к чему не принадлежал, я против покушений на людей, ибо они ни к чему не приведут.
– Это ложь.
– Я говорил вам, что лгать не буду, не могу и не хочу; я был, но участия в этом не принимал.
– Всё-таки с вами был револьвер и вы даже им угрожали?
– Я защищался.
– Вы убежали из рядов мятежников в апреле на Подвале?
– Да, – сказал Наумов со вздохом, – и там я первый раз почувствовал, куда меня призывает долг. Я смотрел, как сильное правительство стреляло в безоружный народ, там убили моего брата, там ранили мою сестру… эта кровь меня преобразила; не желая быть палачём, я должен был быть жертвой.
Эти благородные слова какое-то странное впечатление произвели на аудитора, он опустил глаза и неистово воскликнул:
– Как вы смеете говорить такие вещи?
– Если не хотите их слушать, перестаньте меня допрашивать, – отвечал Наумов. – Страх смерти и пыток не сделает меня подлецом; я пожертвовал жезнью, а убрал бы всю ценность этой жертвы, если бы в эту последнюю минуту не сумел быть достойным правды, которую признаю, мучеником. Что значит то, что я мог до сих пор сделать, если бы теперь дал сломить себя, если бы признал вину и ползал, умоляя о милосердии? Понимаю, что вам важнее, чтобы я показался слабым, чтобы я отказался от собственной жизни, чтобы позже вы могли напечатать мои признания и показать меня свету малодушным, пугливым, доносчиком… под виселицей. Не достаточно повесить, вам нужно сначала обесчестить и опозорить жертву. Вы можете запятнать память обо мне, но я сам, по крайней мере, не осквернюсь.
– Молчать! – крикнул свирепо аудитор, топая ногой.
Наумов опустил голову на грудь, замолчал и задумался.
– Э, розги! – крикнул разъярённый урядник.
Этот приказ не произвёл на Наумова ни малейшего впечатления, он усмехнулся и стоял невозмутимо.
– В самом деле, – сказал он через минуту, – пугаете меня как непослушного ребёнка.
– Это не запугивание, это не угроза, – ещё пуще сверипея и нанося удары по столу, кричал русский, – я прикажу вас высечь, тогда вы иначе запоёте.
– Человече, – сказал с жалостью Наумов, – мне стыдно за вас, моё сердце больше болит от вашей жестокости, чем от того, что сам буду страдать. Как вы могли ради службы императору, ради милостией, орденов и денег отречься от всякого человеческого чувства?
– Розги! – закричал повторно аудитор. – Я его проучу!
По данному знаку один из офицеров с явным нежеланием медленно вышел, и уже подготовленные солдаты вошли неспешным шагом в комнату с берёзовыми вязанками.
– И вы и ваша жизнь в моих руках! – бормотал разгневанный царский служка. – Вы можете тут умереть под ударами.
Наумов молчал. Ещё больше взбешённый этой стоической отвагой аудитор выбежал из-за стола и чуть ли не бросился с кулаками на лицо несчастной жертвы. Но когда он намеревался его ударить, Наумов поднял закованную в кандалы руку и так сильно его ударил, что урядник, повергнутый в грудь, отлетел, не устояв, на несколько шагов.
Легко себе представить последствия случившегося. Увы, эти сцены не являются плодами вымысла романиста, это такая правдивая история, столько раз повторённая в этом несчастном году нашего мученичества, что мы могли обойти её, так это было реально. Но придерживаясь рамок правды и фактов, ничего не прибавляя к этой картине, мерзость которой мы скорее должны ещё ослабить, чем усиливать, чтобы сделать её заслуживающей доверия, мы хватаем по дороге всё, что может помочь воспроизвести вечное изображение нашего несчастье.
Сначала Наумов хотел