Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Monsieur Chardet![58] – отвечал разговаривающий мужчина.
– Да хоть и monsieur Chardet, – возразила она, – он, право, человек очень порядочный.
– Точно ли он богат?
– Разумеется; он делал какие-то превыгодные дела; Софья с ним будет очень счастлива.
– Он ей подарил чудесный изумрудный наряд, – сказала другая дама, – я его вчера видела.
– Все-таки неприятное средство спасения.
– Помилуйте, вы отстаете от века; что значат в таком случае аристократические предрассудки! теперь мезальянсы очень в моде. Жорж Занд придала какую-то прелесть простолюдинам.
– Разве вы жорж-зандистка? – спросил ее, улыбаясь, Дмитрий Ивачинский.
– В некотором отношении: я очень люблю народный элемент.
– За исключением народных нагольных тулупов, – заметил он.
– Да, разумеется; но есть в самом деле мужики прекрасные, их можно видеть с удовольствием, только, конечно, не у себя в гостях.
Между тем время проходило; салон Веры Владимировны опустел.
– Cécile, – сказала она, – мне пора ехать на похороны; ты останешься с мистрис Стивенсон; я, может быть, возвращусь поздно; мы, вероятно, с Натальей Афанасьевной вечером побываем у матери Стендовой да еще кое-где; так не дожидайся меня и ложись спать заблаговременно; ты все еще нездорова. Прощай, мой друг!
Вера Владимировна уехала с Надеждой Ивановной, и Цецилия осталась одна с мистрис Стивенсон, то есть совершенно одна. Ей было решительно не по себе. Что тяготело в ее душе, этого она не могла себе растолковать, и не слишком старалась. Она себе не делала единственно нужного вопроса, она не спрашивала себя, любит ли она в самом деле Дмитрия Ивачинского. По ее понятию, тут не было сомнения. Но она не знала, что ей должно было делать, как дойти до исполнения своих желаний, как поступить! Если б она была в состоянии понять, что истинное чувство затрудняться и колебаться не может, что с той минуты, где сознание естественно и ясно, так же ясно и естественно действие, потому что оно сделалось необходимостью, а для необходимости препятствий нет; если б ее научили глядеть в лицо какой-нибудь правде, если б она могла догадаться, что значит любить… но где была возможность, когда не только это чувство, не только понятие о нем, но и самое слово всегда было от нее отдалено и отброшено, как чумная вещь? когда все старания вели к тому, чтобы подавить в ней всякие духовные силы, убить все внутреннее существование! А молодая грудь все-таки не могла разучиться трепетать, а сердце все-таки не могло отречься от бытия и любви, и взыскивающая, нетерпеливая душа была готова обнять облако и призрак вместо небожительницы! – Она теперь смутно и безотчетно чуяла что-то ложное, но что и где? во внутреннем или внешнем ее быте – этого она не смела отыскивать и уяснять… увы! вся ее жизнь была только долгая и беспрерывная ложь!
К вечеру ее несколько лихорадочное состояние усилилось. Мистрис Стивенсон посоветовала ей напиться малины и лечь, – она легла. Несвязные мысли бродили в голове; она вспомнила и о поездке в Останкино, и о нынешнем утре, и о князе Викторе, и об этой бедной, только что похороненной женщине, которая еще немного дней тому назад сидела перед ней наряженная и веселая… Становилось поздно… она глубоко задумалась. Долго ее глаза смотрели в полумрак спальни; но вечер темнел, спальня начинала исчезать перед глазами, наконец исчезла, – и тьма широкая легла… но что-то издали сверкало и светлело… и было много лиц, и много там огней… и между тем в тени, таинственно заветной, Его чуть внятный вздох повеял вновь над ней…
И между тем опять носился шум нестройный,
Теснилася толпа среди блестящих зал,
Струилося вино, – шел пир заупокойный,
И гул вокруг стола ширел и возрастал.
И звонкие слова сменяли речь глухую,
Улыбки ожили, проснулась клевета,
Стучалась дерзостно и в доску гробовую
Неотразимая мирская суета.
А там, вдали, луна всходила;
А там, в безвестности ночной,
Чернела новая могила,
Уже забытая толпой.
И липы, шепча меж собою
На непонятном языке,
Качали тихо головою
В своей таинственной тоске;
И заливалася поляна
Слезами крупными росы,
И в легком сумраке тумана
Две забелели полосы;
Два дуновенья близ могилы
Повеяли в пустынной тьме;
Два голоса слились, унылы,
С роптаньем листьев на холме.
Первый голос
И ты скрестила в гробе руки,
Оставя мира шум вдали,
И все борьбы, и все разлуки,
И все стремления земли!
Свой чистый перл в житейском море
Искала, бедная, и ты;
И ты угасла в тщетном горе,
Добыча пагубной мечты!
Второй голос
Она в сей мир вступила для того ли,
Чтоб праздно жить и бесполезно пасть?
И не грешна ль слепая трата воли?
И не стыдна ль безумной думы власть?
Где дань ее? где жизненное дело?
Чем разочлась душа ее с землей?
В лицо судьбы она взглянула ль смело?
Не солгала ль она себе самой?
Не уняла ль мочь внутреннего зова?
Свершила ль долг, препорученный ей?
Пошла ль вперед? искала ль жизни слово?
Своей тоски была ль она сильней?
Первый голос
Она ярмо земных стеснений
Не приняла в земном краю,
Не усумнилась средь сомнений,
Не убоялася в бою.
Любила горестно и страстно,
В чужие верила сердца
И до конца ждала напрасно,
И уповала до конца.
Второй голос
Зачем роптать на вечные законы?
Возможности не признавать межи?
Трудов святых не заменяют стоны;
Жизнь лучше снов, и правда выше лжи.
Кто виноват, что мочи ей не стало
Глядеть на путь, измерить крутизну,
Не ждать чудес, людей понять сначала
И на себя надеяться одну!
Зачем, обман встречая ежедневный,
От ложных вер она не отреклась
И в пагубной алхимии душевной
Высоких благ истратила запас?
Первый голос
Сильней обид, сильней обмана
Был в ней любви священный жар;
В ней не могла затихнуть рана,
Не мог иссякнуть грустный дар.
Кто знал, в том мире лживо-строгом,
Где скорбь постыдна и смешна, –
Как безутешно перед богом,
Смиряясь, плакала