Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа фыркнул и вернулся к луку.
– Выкладывай тогда.
Я вздохнула.
– Я пишу рассказ, он должен получиться очень хорошим, может, я даже приму участие в конкурсе.
Папа хмыкнул, прочерчивая ручкой метлы следующую бороздку.
– О чем же он?
– О моей бабушке.
Видимо, мой голос прозвучал напряженно при этих словах, поэтому, вероятно, папа и посмотрел на меня. На его лице отразилось любопытство.
– О маминой маме, – пояснила я, потом поспешно продолжила: – Я напишу классную историю – знаешь, тайна о том, как она умерла, и все такое. Проблема в том, что я практически ничего о ней не знаю. Мама о ней говорить не любит, и все, что у меня есть, – это сплетни и старые газетные вырезки, из которых много не почерпнешь, и… это, пожалуй, и все.
Папа отложил метлу и выпрямился. Взявшись за поясницу, он потянулся. Я услышала, как щелкнул позвонок, и папа вздохнул.
– Ты хочешь услышать, что я о ней знаю.
– Да.
– Боюсь, не много.
– Ты когда-нибудь ее видел?
Подобрав линейку, папа перешел к следующему рядку и высыпал на ладонь из пакетика несколько черных семян. Он долго молчал, словно забыл о моем присутствии. Потом пошел вдоль бороздки, отмеряя расстояния и делая большим пальцем углубления в земле, затем опуская туда семена.
Я ждала. Папа не любит, когда лезут в его частную жизнь, в этом они с мамой одинаковы. Он редко говорит о прошлом, а когда делает это, создается впечатление, что половину он придумывает на ходу, приукрашивает факты для большей забавности, а может, просто для того, чтобы замаскировать события, о которых говорить не хочет. Полагаю, вот откуда моя любовь к сочинительству.
Папа откашлялся.
– Я знал твою бабушку с военных времен. Я был всего лишь пареньком лет восьми или девяти. Она была… – Он помолчал, улыбнувшись в нависшие над нами деревья. – Она была красавицей. Длинные темные волосы и карие глаза. Стройная и изящная, как птичка.
– Откуда ты ее знал?
– Она была совсем одна, поэтому жила с нами.
– Она жила с вами? Я никогда не знала.
– Да.
– Почему она была одна?
Идя вдоль рядка и притрамбовывая землю над семенами лука, папа следил глазами за своей ногой.
– Ее мать умерла, а отца интернировали, потому что он был немецкий иммигрант. В войну так было, правительство переживало из-за безопасности… хотя трудно было встретить большего патриота, чем Якоб Лутц, твой прадед. Он любил Австралию, всегда говорил, что эта страна его спасла… Якоб много лет был лютеранским пастором в Мэгпай-Крике, но из-за того, что родился он в Германии, Разведывательное бюро Содружества выдвинуло смехотворные обвинения и отправило его в Татуру, в лагерь для интернированных лиц в штате Виктория. Он находился там почти три года.
Папа замолчал. Я подождала. Затем вздохнула. Папе сорок четыре года, ему уже прилично лет – но иногда он ведет себя как настоящий старик, если вы понимаете, что я имею в виду. Уставится в пространство, размышляет. Забывает вещи, путает события. Он любит рассказывать разные байки о прежних временах, но они практически никогда не совпадают от повествования к повествованию.
Но я надеялась, что уж эту историю он расскажет правильно.
– Пап…
Он рассеянно улыбнулся. Подобрал метлу, начал заново прочерчивать рядок, который уже разметил.
– Твоя бабушка была счастлива, живя с нами. Она стала членом семьи: помогала моей маме по хозяйству, сбивала масло, кормила кур, ухаживала за маленьким кукурузным полем у нас за домом, поддерживала красоту в доме. А твоя мама… она была совсем малышка, голосистая девчушка с большими зелеными глазами и улыбкой, от которой сердце таяло, как мороженое на солнце. Моя мама, то есть твоя бабушка Эллен, обожала свою маленькую Лулу и ужасно ее баловала. Мы все ее баловали.
– Поверить не могу, что мама никогда мне об этом не рассказывала.
– Ну, Гленни, тогда были не одни забавы. Шла война, и жизнь была трудной… но и волнующей тоже. У нас на постое было двое военных. В большинстве семей Мэгпай-Крика жили по двое или трое парней. Пехота или военные летчики. Несколько моряков. Твоя бабушка обычно готовила большую кастрюлю рагу из говядины и кукурузы с нашего огорода, мятый горох. У нас были сливки, и пахта, и куриные яйца. Свежие овощи и фрукты. Семьям в городе – или, еще хуже, в больших городах – приходилось туго, они вынуждены были перебиваться кое-как, раз в две недели меняя свои купоны на жалкий фунт сливочного масла или на два фунта сахара. Интересные были времена. Полезные, если ты понимал, что к чему.
Взяв шланг, папа повернул распылитель на конце и направил рассеянную струю на лук. В легкой водяной пыли, высвобождающей густой, отдающий шоколадом запах старого навоза и компоста и создающей встречный поток воздуха над голой землей, возникли радуги.
– Пап?
– Что такое, Гленни?
– Почему дедушку обвиняли… ты знаешь, в том, что случилось с моей бабушкой?
Папа вечность смотрел на радуги как завороженный. Когда я уже отчаялась получить ответ, он тихо проговорил:
– Твоему деду лихо пришлось на войне. Он попал в плен, ты все это знаешь. Потом он сильно болел, и, думаю, люди посчитали, что он способен причинить вред другому человеку.
– Но это же был не он, да?
Долгая пауза.
– Нет, Гленни. Нет, не он.
В тишину ворвался шум автомобиля. Папа выключил воду, свернул шланг и повесил на кран.
– Это мама, – сказал он и взъерошил мои волосы, идя мимо меня к дому. – Поставлю-ка я чайник.
* * *
Суббота, 4 октября 1986 года
Всю неделю работаю как сумасшедшая над своим письменным проектом. Задуманное как уловка, чтобы произвести впечатление на Росса, выросло в нечто грандиозное. В манию. Одержимость. Я просто должна рассказать историю своей бабушки. Она словно стоит у меня за спиной и говорит: «Гленда, все остальные просто хотят скрыть меня, забыть. Словно хотят, чтобы я никогда не существовала. Ты другая. Ты понимаешь. Я хочу, чтобы мой голос услышали, и ты мне поможешь».
Я действительно понимала. На мою красавицу бабушку напали и оставили умирать в овраге, и она лежала там всю ночь на влажных листьях, мучаясь от боли, истекая кровью. Кто-то сделал это с ней, и я просто никак не могла поверить, что это был дедушка.
Папа всегда говорил, чтобы я отстаивала то, во что верю. Проблема в том, что я никогда ни во что по-настоящему не верила. Спасение китов – это прекрасно, ведь очень жестоко, когда их гарпунят и разделывают, чтобы произвести косметику и другие вещи… Но как, скажите на милость, мне воспылать любовью к китам, если я никогда ни одного не видела?