Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько их?
— А бог знает. Не считал. На нашу бражку хватит.
— Пулеметы?!
— Стояла парочка, должно, еще имеются.
— Ладно. Ступай.
— Погодь, набольший. Они, надо быть, тронутся скоро. Лошадей вьючат.
— Черт! Куда направляются?
— Господь ведает. Должно, к нам на свиданьице.
— Ступай.
Маеда Сигеру был уже тут как тут, нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
— Не хорсё. Очинно не хорсё. Надо, как это… потронуться.
— Поспешим, капитан, поспешим. Придется отклониться от маршрута. Скверно, но ведь есть запасной вариант.
Отряд повернул на юг, стремясь поскорее уйти от опасного соседства. Двигались до ночи, разговоры смолкли, копыта усталых коней мягко опускались в пушистый мох — шли болотом. Горчаков то и дело заглядывал в карту, возился с компасом, выверяя направление, Лещинский мечтал о привале. От верховой езды ныла поясница. Остальные тоже вымотались, устали даже привычные к переходам моховцы.
Атаман обнял Ганну. Слов не нашел, нечего было сказать. Он не знал, что будет дальше, — все неясно, расплывается в тумане. Женщина вздохнула, словно простонала, Мохов поежился: он привычно тянул лямку, но каково ей? Придержав коня, атаман подождал Зотовых, братовья ехали семейно, балагур Венка мечтал вслух:
— С красными, что ли, схлестнуться? Скучища, ажник в сон клонит.
— Типун тебе на язык! — взъярился Савка. — Мелет помело. Напхнешься на пограничников, они те душу вынут.
— Хуже смерти ничего не будет.
— Цыц. Нету больше об этом разговоров! — шумнул на них Ефрем. — Николаевич, мне бы слово сказать…
— Говори.
— Отъедем в сторонку.
Съехав с тропы, спешились, пропустив Окупцова с Волосатовым; кат устало горбился в седле. Проехали хунхузы. Безносый оглянулся. Ефрем сплюнул:
— Страхолютик! Ишь, бельма выкатил!
Замыкавший колонну Лахно прошипел:
— Ну! Чего стали?
— Тебя не спросили, — огрызнулся Мохов. — Проезжай, чего уставился?
— Виноват, господин атаман. В темноте не разглядишь. Ночью все кошки серы. Не заблукайтесь[160], темнотища, прости господи. — Лахно подхлестнул коня.
Ефрем угрюмо засопел:
— Пса бешаной. Чуть не по его — так и плетью.
— Службу несет…
— Ретив больно. Пульки, они и сзади востры…
— Но, но! Не балуй!
— Господин атаман, Арсений Николаевич. Ты нашенский, кривить душой не стану. Серчай не серчай, только муторно мне. Думка-паскудина башку так и сверлит. Кумекаю я дурным своим разумом, как бы нам коммуняки кантами не устроили. В тайге, может, они нас не настигнут, на крайний случай и утечь можно, тайга-матушка укроет. А в обрат пойдем, порешат. Пулеметами посекут. Турга по осени широкая, покель переправимся — перестреляют.
— Тогда пой отходную, вели братьям могилу копать. Похороним чин чином по православному. Волосатов молитву прочитает.
— Не смеись, Николаич, я серьезно. И черт дернул ввязаться в это заделье — сидели бы сейчас в родной избе. Эх!
— Да, дома хорошо, — подтрунивал Мохов. — Опять же женка рядом. И малец у тебя геройский.
— Не надо, Николаич…
— Геройский, да не в батьку. Батька жалкует[161], что за женину юбку не удержался. Удивил ты меня, Ефрем. Обрадовал — лучше некуда. Самый надежный соратник, столько походов сделали — и на тебе, рассопливился. А ведь ты бумагу подписывал, обещал верно служить. Клятву, значит, нарушаешь?
— Обещался, твоя правда, Николаич. Только рушить клятву не стану, дал, стал быть, выполняй, язви ее! Аккуратно толкую? Из шкуры выползу, а веленое сделаю. Обещался же. Но уж в другой раз — уволь. Ни калачом ржаным, ни пряником медовым не заманишь. Хоть золотишко сули, хоть к стенке станови — не пойду. Навоевался вдосыт!
— Дело твое. А сейчас лукавые мысли гони. И язык придави — братцам ни гугу. Окупцову с Волосатовым тоже, нечего народ мутить.
— Ну, братовья — ясно. Окупцов хоть и мироед, но мужик верный, не кинет. И за Волосана не боись. Этот лиходей от тебя не отстанет, прирос не сердцем — сердца у него нет — печенками-селезенками. Этот с тобой до гроба останется, в судный день рядом встанете.
Мохов сердито дергал ус, разговор до крайности неприятен. Волосатов — фигура одиозная, самые отпетые головорезы его чурались, о жестокости ката катились по тайге легенды, словно снежный ком обрастая страшными подробностями, то ли придуманными досужими пустобрехами, то ли и впрямь бывшими в недавнем прошлом. И вот теперь Ефрем, мужик неглупый, рассудительный, сравнял палача-живодера с атаманом, идейным борцом против советской власти! И хотя Мохов был безжалостен и жесток, сравнение оскорбляло.
— Погутарили, и хватит, — сказал Мохов. — Пора ехать. И запомни этот разговор, Ефрем.
— На память не жалуюсь, Николаич.
Братья встретили Ефрема настороженно, Савка негромко спросил:
— Об чем толковали? Ну!
Ефрем молчал. Савелий покосился на брата; из него клещами не вытянешь, лучше не настырничать: захочет — расскажет. Венка, зная братов характер, засмеялся:
— Секретный у нас братень. Ужас! А того не ведает, что мы уже все знаем. Они с атаманом тактику-стратегию разрабатывали, мозговали, что делать дальше. И знаешь, Савка, что удумали? Не догадаешься, на что хочешь спорю.
— Не бреши, балабон[162]!
— Я, парень, сроду не брешу, истинный крест. А замыслили они идти прямиком на Хабаровск-город и взять его штурмой!
— Э, дуролом. Орясина!
Беспечное зубоскальство брата страшно раздражало Савелия. Этот шуток не понимал и не любил, предпочитая во всем предельную ясность; продолжительное блуждание по тайге, где можно в любую минуту нарваться на пограничников, пугало, сдавали нервы. В общем-то Савка не из трусливых, в одиночку хаживал на медведя, многое повидал, с Моховым не один рейд проделал, но угнетала неопределенность, неясность цели. Прежде ни о чем не думавший, целиком доверявшей атаману, он растерялся: блуждание по тайге — не лихие налеты. Тогда было проще — захватывали хутор, кого нужно — к ногтю, что нужно унести — брали. И восвояси. Но зачем же понадобилось прорываться через границу, а потом, поджав хвост, удирать от погони? Зачем их пригнали в Россию? У атамана не спросишь. Савка бесился, срывая злобу на коне, исхлестал беднягу в кровь. Но хоть страсть как хотелось спытать Ефрема, не осмеливался.
Теперь же, распаленный насмешником Венкой, решился. Не глядя на брата, с трудом подбирая слова, стараясь не выдать волнения, равнодушно спросил, что будет дальше. Ефрем засопел, нагнул лохматую голову, медвежьи глазки сверкнули злобой, но ответил неожиданно смиренно — сам себе на горло наступил: время, мол, укажет, все в руце божией. Савка, ожидавший вспышки гнева, обмяк, наморщил лоб. Венка сказал:
— Как хотите, братишки, не по сердцу мне эта пошебень[163]. Зараз пойду к Николаичу.
Ефрем нахмурился, а