Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А тетя Верочка как?
– Плохо, ой не спрашивай, Липа! Почти не встает и все времяплачет. Я ей говорю – тетя, да что вы убиваетесь за этой Парамоновой, как зародным братом? А она мне – живой человек, душа живая, а пропала ни за грош! Исобачка ейная пропала, обое пропали!
– Обои целы! – сердито сказала Олимпиада и показала рукой настены. – Пропали обе! И слова «ейный» не существует в природе, как и слова«ихний»!
– Зачем она повесилась? – задумчиво спросила Люсинда сама усебя. – Ну, муж ладно, свалился, а себя-то зачем же убивать? Грех какой!
Олимпиада очень сомневалась в том, что Парамонова сама себяубила. Все это было так страшно и так похоже на фильм ужасов, что самоубийствоникак не укладывалось в картинку.
– Я не понимаю, из-за чего все это началось, – задумчивосказала Олимпиада и добавила в салат еще майонеза. – Когда началось? Когдавзорвали дядю Гошу или еще раньше?
– Да когда раньше-то? Раньше у нас все живы-здоровы были!Годами никто не помирал, все тута были! И что сделалося?!
– Да, – согласилась Олимпиада. – Вот именно. Что сделалось?!Садись, ужинать будем.
И тут в дверь позвонили. Обе девицы в панике уставились другна друга.
– Кто это может быть?! – почему-то спросила Олимпиада уЛюсинды. – Никого не должно быть!
– Да это небось твой приперся, – зашептала та в ответ. –Слушай, может, мне… в кладовку, а?!
И она подхватила гитару, приготовившись бежать с ней вкладовку.
– Прекрати, – сказала Олимпиада, приходя в себя.
Убийца не стал бы звонить ей в дверь, это уж точно!
Или стал бы?… Ведь если Парамонова не убила себя сама,значит, ее убил кто-то, кому она открыла дверь! Старший лейтенант тогда сказал,что замок не был ни вскрыт, ни сломан, выходит, она сама и открыла! И еще ондобавил: «Что за дела творятся в этом доме, мать его?!»
Олимпиада помедлила еще, вытерла сухие руки полотенчиком,дождалась, когда звонок грянет во второй раз, и только тогда пошла открывать.
– Прошу прощения, что без приглашения, – сказалДобровольский галантно. – Я могу войти?
– Да-да, – с несколько туманным видом отозвалась ОлимпиадаВладимировна. – Пожалуйста.
Она отступила от двери, и Добровольский с трудом протиснулсямимо нее в комнату, из которой выглядывала встревоженная Люсинда.
– У-уф, это вы! – воскликнула она и просияла. – А мы-топерепугались!
– Добрый вечер, – ответил Добровольский.
– Здрасти вам тоже!
И воцарилось молчание.
Добровольский молчал, потому что неожиданно обнаружил, чтоочень рад видеть Олимпиаду Владимировну, рад, как мальчишка, так рад, что дажевот никак не придумает, что бы такое сказать поумнее.
Олимпиада молчала, потому что вот уже несколько дней каксовсем перестала надеяться, – большой срок!… Трудно и невозможно было ответитьсебе на вопрос, на что именно она надеялась, но надеялась, пассы возле квартирыпроделывала и на каждый телефонный звонок отвечала с неким душевным содроганием– а вдруг… он? Вдруг это он звонит?…
Люсинда молчала, потому что не понимала, почему молчат тедвое, а потом вдруг поняла и стала смотреть внимательно-внимательно. Вон онокак!… И давно это началось?… Или еще не началось?
А вообще– то он ничего, мужчина видный, из себя приятный,заграничный опять же! Правда, староват немного, толстоват опять же, вон пузо унего!… Ну и что, подумаешь, пузо! Совсем не такое противное, как у Ашота, кпримеру, и говорит он приятно, и глаза веселые и черные-е-е!… Люсинда раньше ниу кого не видела таких черных глаз!
– Я… взял на себя смелость принести бутылку вина, – нарушилмолчание Добровольский, вынул из-за спины сверток и засмеялся над собой.
Эк тебя угораздило, право слово! Вот угораздило такугораздило! Смелость на себя взял!…
– Давайте сюда вашу бутылку, – немедленно нашлась Люсинда, –а у нас салат с этими, с крабами!… Вы любите салат с крабами?
– Люблю, – сказал Добровольский. – С детства.
И тут они все немного расслабились.
Нога у него еще побаливала, он мужественно прихрамывал, иэто тоже было смешно, как в оперетте, где бравый капитан дальнего плаваниянепременно появляется в последнем акте в фуражке с белым верхом и тросточкой иделает предложение матери главной героини!
Олимпиада долго изучала узкое и длинное бутылочное горлышко,чтобы только не смотреть на Добровольского, и удалилась за штопором на кухню.Через секунду он возник на пороге.
– Прошу прощения, что не позвонил.
– Ничего.
– Я был занят.
– Конечно.
Проклятый штопор никак не находился. Она так редко импользовалась, что даже позабыла, где он лежит! Вот и приходится теперьоткрывать все дверцы подряд.
Добровольский смотрел на нее, на ее личико, где былонаписано абсолютно все, что ему хотелось прочитать, потом подошел, вынул изящика штопор, задвинул ящик, обнял Олимпиаду и прижал к себе.
Найденный штопор он аккуратно положил на стол у нее заспиной.
Олимпиада сопротивлялась изо всех сил. Она стояла прямая,как палка, твердая, как скала, несокрушимая, как Красная армия в степяхМаньчжурии, и недоступная, как настоятельница Белозерского женского монастыря.
Добровольский обнимал ее крепко и очень надежно. Ничегообщего с хлипкими Олежкиными объятиями, похожими на желе, которыми Олимпиадапривыкла довольствоваться.
Впрочем, Олежка возник в ее сознании на одну секунду ипропал, как и не было его.
– Замучилась? – спросил Добровольский.
Олимпиада кивнула.
– А почему не зашла ни разу?
– Как я могу?! – ужаснулась Олимпиада. – Когда ты не… то кактогда я?…
– А как я должен догадаться о том, что ты хочешь менявидеть? Я мысли читать не умею!
– Умеешь.
– Умею, – согласился Добровольский.
Не мог же он, такой умудренный и опытный, признаться в том,что ему страшно. Страшно ошибиться, страшно не угадать, попасть впросак, чтоособенно трудно, когда опытный и умудренный!…
Не мог же он признаться, что примерно триста или восемьсотраз разложил все в голове так и эдак, и прикинул, и оценил, и попробовалпредставить. И с представлением вообще вышла целая история, потому что вдругвсе гормоны, какие только есть в нем, Добровольском, встали на дыбы, ипомчались, и закрутились, и застучали в виски, и затмили разум!…