Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды шел Ахилл в аптеку — пить горячий хвойный настой, которым его лечили от дистрофии, — и услышал жуткий крик, а затем истошные женские причитания и отчаянный плачущий вой. Все, кто были на улице, бежали на звук этих воплей, и Ахилл побежал туда же. Он увидел женщину, которая кричала, это была соседка, жившая через барак, ее рот был перекошен, глаза выпучивались, она держалась за виски и раскачивала голову: «Ма-шень-ка-а-а! Мо-я-а-а!» — кричала она и выла, перед ней, согнувшись, ходил фезеушник (фабзав училище при заводе, фуражка, черные гимнастерка и брюки), держа за рога красивую черную козью голову, переставляя ее по земле и весело при этом блея «бе-е-е-е…» Ахилл знал козу Машку и любил ее, иногда сидел на травке подле, когда она паслась на привязи вокруг колышка, и ее хозяйка одобрительно Ахиллу говорила «постереги, малец, морковочку хочешь?» — и несла ему тоненькую, совсем молодую морковку, выдернутую из грядки. Теперь же от милой красивой Машки была одна голова, неподвижно, стеклянно смотревшая, с красной, сзади головы, на ее обрубе, кровью. «Бе-е-е, бе-е», — блеял фезеушник и — так и эдак, влево и вправо — поворачивал голову за рога, устраивая этим театр для толпы, женщина кричала, а из-под барака, построенного на приподнятых над уровнем земли свайных бревнах, мальчишки тащили окровавленные Машкины куски. Все знали и так говорили, что это тоже сделали беглые, да не успели все с собой унести в лес и спрятали под бараком.
Вечером, улегшись спать, Ахилл тихо, чтобы не слышала Анна, лил слезы. Его сознание было подавлено тем, что стало оно постигать: неумолимой, непостижимой, безмерной угрозой всему, что есть его существо, — он сам, Ахилл; мама Анна; кровать его и эта комната; летнее солнце; трава, огород и деревья; бедная милая Машка, которой, как же это? больше нет. Ушло вместе с Машкой младенчество, — в лес, вместе с беглыми.
По утрам Ахилл шел в детский сад, расположенный здесь же, в поселке, в одном из бараков. Прежний детсад-шестидневка исчез вместе с жуткой зимой, в новом саду было сытно и вольно, и каждым ранним вечером, еще при свете, он сам возвращался домой. Иногда за ним заходила Анна, и это значило, что у нее или поздний концерт, или поздно будут занятия в клубе, и тогда она везла его с собой, и он ждал, пока она освободится, слушая ее музыку.
Как-то в жаркий день Анна появилась у детсада, когда Ахилл и другие мальчишки строили, втыкая в землю доски, нечто, названное ими «пароходом». Анна взяла Ахилла за руку и повела домой. «Мы сейчас придем, и ты увидишь… дядю, — сказала Анна. И продолжала, сбиваясь и делая паузы: — Он будет жить у нас. Вместе с нами. Его зовут дядя Сева. Запомнишь? Дядя Сева был на фронте. Он защищал от немцев Москву. И он чуть не отдал свою жизнь за нашу родину, за тебя, за всех нас, понимаешь? Его тяжело ранило. Он… у него… У дяди Севы нет теперь обеих ног. Ты уже большой, ты должен понимать, конечно — правда? — что не надо этого пугаться. Не надо удивляться, что дядя Сева без ног. Мы будем ему помогать. Я и ты тоже. Хорошо?»
Это был Старик — консерваторский профессор Анны. Его призвали в ополчение, и отряд, куда он попал, состоявший весь не из бойцов, а из таких же, как Старик, граждан, имел задачу не пропустить врага за дальний западный рубеж столицы. Отряд был уничтожен в несколько часов. Старик остался в живых потому, что мина разорвалась рядом с ним еще до того, как немцы начали стремительно идти вперед. Раненого успели оттащить в тыл и смогли в тот же день увезти в Москву. Лежал он в госпитале, который вскоре был отправлен на восток, и оказался в Челябинске, то есть по одной из случайностей, на которые войны щедры, очень близко к Миассу и, значит, к Анне. Она же, не зная ни о чем, писала ему в Москву, на его квартиру. Письма ее пропадали и где-то кружили, пока кто-то добрый не переслал Старику одну из ее открыток. Он же был в страшной депрессии и отвечать ей не стал. Открытку увидала у него на тумбочке девчонка-медсестра и написала Анне о безногом фронтовике. С какой-то заводской машиной Анна выехала в Челябинск, разыскала госпиталь и обняла рыдающего Старика. Его давно уже собирались выписать, но все не решались выставить за ворота беспомощного калеку. Поэтому благородное, по-настоящему патриотическое желание молодой женщины ухаживать за безногим героем фронта встретило в госпитале и в облздраве горячую поддержку. Анна увезла его с собой.
Ахилл прежде всего внимательно осмотрел то, чего не должен был пугаться, — отсутствующие ноги Старика. Отсутствие их начиналось там, где были складки серого одеяла, свисавшие с края раскладушки, — и тут Ахилл заинтересовался этим новшеством в комнате: раскладушки здесь раньше не было, и теперь, с ее появлением, свободного пространства в их жилье заметно поубавилось. Взгляд Ахилла сдвинулся снизу вверх, и над одеялом увидел он гимнастерку с красной ленточкой тяжелого ранения, а потом смотревшее на него лицо — бородатое, с печальными глазами и чуть открытым в улыбке ртом, за которым желтели большие редкие зубы. «Вот наш мальчик, Ахилл, — сказала Анна. — А это дядя Сева». Мальчик был воспитанным и сказал: «Здравствуйте». Дядя Сева протянул ему руку, а второй погладил его по головке. «А вот это что?!» — вдруг возбужденно закричал Ахилл и кинулся ближе к двери, где увидел нечто поразительное. За спиной он услышал смех и голос дяди Севы: «Ноги», — сказал он. У дверей, поставленное на попа и прислоненное к стене, являлось взорам ребенка великолепное сооружение: блестящие подшипники, четыре штуки, гладко струганные планки, кожаные ремни и пряжки, — какая мировая штука! Уж как на ней можно гонять! Не то что на самокате с двумя подшипниками, стоя на одной ноге, — на эту тележку можно сесть! Быстрым скользящим ударом ладошки он заставил кольцо подшипника завертеться и застрекотать. «Ахилл, не шали, пожалуйста», — растерянно сказала Анна. Старик громко смеялся. И тут же Ахилл сделал еще одно открытие: «А это?» — воскликнул он, увидев ящик, обитый