Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это были дни грусти и траура.
Из капитула, в котором больше всех и громче всех сопротивлялись, Пеняжек, Краковский староста, приказал своим слугам всех схватить и выгнать прочь из города.
Не было милосердия с одной стороны, а с другой будто бы хотели, чтобы при виде насилия народ возмутился на короля.
Я этого не видел, но весь город потом рассказывал и не мог успокоиться, когда каноника Кржижановского, Николая Богдана, несколько викариев и мансионеров слуги, выгнав из их домов, как стояли, в стихарях и алмациях, гнали через город, как преступников.
Народ толпами сбегался и сопровождал их прямо за ворота, не в состоянии понять, за что они были изгнаны, а все их имения разграблены. Но про короля, однако же, мало что говорил, потому что легко догадывались, что без большой вины он никогда бы так не наказал.
Те, кто из этого мученичества много себе обещали, обманулись. Об этом рассказывали в течение нескольких дней, покачивали головами, наконец забыли. Те, кто хотели защищать короля, доказывали, что не он выдавал такие суровые приказы, а Ян, епископ Влоцлавский, который мстил за себя на капитуле, потому что не хотели его принять.
Мало кто из духовенства советовал слушаться короля, иные прикрывались папой, а те, кто помнили времена кардинала Олесницкого, всё ещё уповали на то, что вернутся к ним и к правлению.
В субботу, после Св. Фомы, мы вместе с королём из нового города Корчина прибыли назад в Краков. Сколько бы раз наш пан сюда не приезжал, меня то к службе, то в покои назначали; не знаю, по приказу ли его, или случайно.
Теперь я также постоянно был у его бока и был осведомлён о том, что делалось, потому что, хотя сам никогда не имел привычки подслушивать, другие много рассказывали, что где кто-нибудь подхватил.
Вопрос о мещанах, как я мог убедиться, не столько волновал короля, сколько епископа. Когда его о том спрашивали, хоть он никогда не терял хладнокровия, глаза его заострялись, а из уст всегда выходило одно:
— Такова моя воля, должно быть так, не иначе.
Чем больше становилось сопротивление капитула, тем сильнее король стоял на своём. Пеняжку он не сказал ничего, когда ему с жалобой донесли на него, что он слугами каноников из города выгнал. Думали, что получит нагоняй — тот смолчал.
К тем, кто, угождая королю, очень резво ему во всём готовы были служить, ни на что не глядя, принадлежали двое из Курозвек: Стах и Добек.
В субботу вечером, чуть только король прибыл и пошёл сначала к королеве, потому что для облегчения сердца сперва должен был пожаловаться ей и поговорить обо всём, с чем он столкнулся, оба Курозвеки появились в замке.
Король вышел к ним. Я уловил ухом, когда старший с какой-то неприязнью произносил имя ксендза Яна Длугоша. Я внимательней насторожил уши.
Речь была о тех, которых Пеняжек выгнал из Кракова, а Стах из Курозвек доказывал, что те гораздо меньше были виноваты, чем Длугош, воспитанник и любимец покойного кардинала, который всех подстрекал, призывал к сопротивлению, приводил им на память то, как в подобных случаях Олесницкий побеждал своим непреклонным постоянством.
Пасмурный король молчал.
Оба Курозвек настаивали, что духовенство не сдастся до тех пор, пока король на Длугоше не покажет пример и не накажет его наравне с другими.
Услышав это и зная, что у пана в этом деле епископа лежало на сердце, чтобы победить, я не сомневался уже, что Курозвеки получат поручение тоже его выгнать из города, из каменицы и из того, что держал.
Меня охватила сильная жалость, потому что я уважал этого человека. Знали его, как не слишком расположенного к королю; знали, что дал приют Тенчинскому, всё это казалось мне угрожающим.
Недолго думая, я отпросился у охмистра для выдуманной необходимости в город. Никогда мне этого не запрещали, потому что я свободой не злоупотреблял. Дом каноника был тут же поблизости, я побежал к нему. Я был уверен, что застану Длугоша над книгами или молитвой. Помочь ему было не в моей власти, но предостеречь его я чувствовал себя обязанным.
Увидев, что я у него в эту необычную пору, он грустно рассмеялся. Он положил перо, с которым сидел над книгой, и, обращаясь ко мне, спросил, не нужен ли снова для кого-нибудь приют.
— Нет, отец мой, — сказал я, — и даже, может, я совершаю сейчас предательство, вынося из замка то, что ненароком услышал, но мне Господь Бог этот грех простит.
Он сурово поглядел на меня и покачал головой.
— Говори яснее, — произнёс он, — время дорого.
В нескольких словах я завершил свой рассказ. Он слушал, не моргнув, не показав ни удивления, ни страха, смотрел в пол.
Когда я окончил, он не спеша поднял голову и глаза.
— Я давно этого ожидал, — сказал он спокойно, — это не могло меня миновать. Бог воздаст за твою добрую волю, юноша, потому что по крайней мере бумаги и книги я спрячу в более безопасном месте. Впрочем, они у меня не поживятся. Сокровищ я не собирал и не имею их. Княжеское имущество в костёлы и на бурсы пошло, как было должно.
Он пожал плечами.
— Возможно, лучше не давать им побуждения к новому греху и исчезнуть с глаз.
Сказав так, он встал, поглядел на стол и книги, словно ему было жаль их бросать, вздохнул, и, подойдя ко мне, обнял за голову, благословляя. Я как можно живей вернулся в замок, споря с собственной совестью, хорошо ли сделал, и на чьей стороне она была.
Так в то время, наверное, многие другие испытывали беспокойство, видя неясную дорогу: кто был прав, а кто виноват. Если послушать духовенство, то король заслуживал отлучения, а на дворе вину за непослушание возлагали на духовенство. То, что Казимиру эта гражданская война была неприятна и что как можно скорей рад был её окончить, доказывала сама резкость используемых средств.
Уступить он не мог. Он уступал рыцарству; делали, что хотели, землевладельцы, войско бунтовало… если бы он поддался духовенству, потерял бы остаток власти и уважения.
Когда я проснулся на следующий день и остыл, упрекал себя за то, что напрасно испугал Длугоша, ибо не могло быть, чтобы на такого уважаемого повсеместно человека могли покусится. Вдруг, не дождавшись полудня, в замок принесли жалобу, что Курозвецкие ограбили дом Длугоша.