Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В этой части акватории можно стоять, не утонешь, Эд.
Рука Крузо у него на лице. Словно хочет закрыть ему глаза. Больно, но вместе с тем приятно. Может, я просто его придумал, подумал Эд. Может, все это только сон. Разговор утомлял.
– Ты видел ее, там, на кораблях?
Крузо осторожно коснулся его волос, осторожно отогнул ухо. Руки у него были холодные. Эд видел, как он пришел. Знал, в чем дело. Знал, что нет ничего лучше холодных рук на коже.
– «Зачем скользят человек и луна…»
– «…вдвоем послушные к морю»?
Все утро солнце лежало на фронтоне. Светило ему на кровать, он чувствовал его тепло. Как только рассвело, начали летать ласточки. Они обитали в сморщенных иглу на балке над его окном, соорудили эти жилища в результате многонедельных трудов. Не слишком профессионально, как считал Эд, скорее так, будто еще незнакомы со статикой прочных сооружений. Иногда немножко глины осыпалось на Эдов подоконник, на стол, на блокнот.
Около одиннадцати начинался отпускной шум. Отдельные голоса, хрустально ясные, и короткие истошные возгласы, какие вырываются у детей за игрой. Смех Каролы – как цезура, пауза в шумовом театре. «Солянка!» и «Шницель!» Криса, «Отшельник» в пору обеда. Всего в нескольких метрах сотни людей, беззаботно бродивших по острову, словно по хорошей жизни. Людей, которые не наделали никаких ошибок, по крайней мере в общем и целом. Утром они приезжали на паромах, а вечером опять исчезали. Обед в «Отшельнике», кофе в «Энддорне» или наоборот, семь часов на острове.
Сейчас ему никуда нельзя, это не подлежало сомнению. Он был человек-слон, спрятанный, пугающе непривлекательный. Один раз попробовал глянуть в зеркало и решил больше не смотреть. Надо сохранить спокойствие.
Он ждал своего обеда, ждал следующего допроса. Либо со стороны островного полицейского, либо со стороны человека из окружной санинспекции. А может, и Рене заглянет еще разок, с пучком волос в руке. Мне вправду жаль, но знаешь… Эд встал, прошелся по комнате. Представил это себе. Он все себе только представлял. Иногда выглядывал в окно, но следил, чтобы никто его не обнаружил. Очки Шпайхе сломаны. Не оправа, одно из стекол разбилось.
Ночью «Отшельник» затихал, как корабль на морском дне. Потерпевших крушение больше не было; ни шагов на лестнице, ни шума воды из судомойни. Слышна только «Виола». Эд приоткрывал дверь, чтобы лучше понимать. Потом садился на кровать и мечтал. Уже не знал, хочет ли спать или уже поспал.
Загадку венгерской границы теперь загадывали ежедневно. Каждый день примерно сотня, так сообщали, цифры оставались одни и те же. Эд слушал и невольно покачивал головой, при этом накатывала дурнота.
На сей раз отлогие холмы – Венгрия, как на этикетке «Линденблатта», напитка Крузо. На этикетке изображены холмы и кустарник. Кустарник в Венгрии, за которым теперь прячутся беглецы, прежде чем вскочить и бежать, спасая свою жизнь.
Крузо пропал, о мороженщике тоже ни слуху ни духу.
– Думаю, вы знаете, что это означает, – сказал островной полицейский.
Эд закрыл глаза и в самом деле немедля уснул. Он научился использовать свое распухшее лицо как маску: я еще слишком слаб, слишком устал, не в силах говорить. Островной полицейский тронул его за плечо, нерешительно:
– Господин Бендлер. – Допрос, третий за два дня, еще не закончился. – Господин Бендлер, напоследок хочу еще раз спросить вас, какие повреждения вы сами нанесли или могли нанести означенным вечером в гавани мороженщику Рене Зальцлаху, во время вашей разборки.
Вопрос не возмутил Эда. Означенный вечер отошел на годы в прошлое, в какую-то темноту, в воду гавани, которая на вкус отдавала нефтью и водорослями. Растерянно и как бы утомленно он качнул головой на подушке; за него говорило лицо.
На следующий день ему стало лучше, а вечером у него появился аппетит, впервые после боя. Он действительно так и подумал, «бой», словно все могло еще выбраться из контура своей бессмысленности – как сопротивление, или верность, или мужество.
– Я сделал это и ради тебя, – пробормотал Эд, собираясь с силами.
Крузо придумал День острова, а в решающую минуту пропал. Ребячливо думать так, несправедливо, глупо, пожалуй, но разочарование засело глубоко. Сезы тоже бросили его в беде. По всей видимости, какие-то вещи Лёш от него утаил, может, даже не доверял ему. На миг Эду захотелось вернуть совместные вечера, полные обетования. Тут было нечто большее, чем просто разочарование. Что-то – как бы это сказать – открылось. За эти ночи он, казалось, подошел к Лёшу очень близко. А Лёш вроде как и не заметил.
В судомойне чистота, все прибрано. Свет он не зажигал. На кухне ему хватало магического глаза «Виолы» в качестве ориентира. Он не шумел, взял два ломтя хлеба и луковицу, сел на стул под приемником. Он был очень далек от того мира, откуда приходили вести. Его жизнь происходила уже не в настоящем времени. Вспомнился портативный приемник детских лет, во время семейных вылазок он, сидя в прогулочной коляске, держал его на коленях. Почему-то на него вдруг напала дрожь, от огорчения и одновременно от счастья, если такое возможно. Вероятно, просто из-за повреждения, подумал Эд, из-за маленькой трещины в Мексиканском заливе. Он осторожно жевал хлеб и кусал луковицу. Вообще-то боли не было, только легкое покалывание в верхней челюсти.
«В заключение передач послушайте национальный гимн».
Эд думал о человеке из окружной санинспекции. Вначале тот высказался насчет условий труда в судомойне, разочарованно и с большим сочувствием, однако затем принялся задавать вопросы только о Крузо и его роли «в коллективе заводского дома отдыха». Хотя в комнате было жарко, так жарко, что Эд невольно начал высматривать тараканов, санинспектор не снял черной кожаной куртки с множеством практичных карманов. Эта куртка тихонько похрустывала, когда он садился или поднимал руку, чтобы отвести со лба прямые черные волосы. Поляризованные линзы очков мало-помалу светлели. В конце концов Эд увидел его глаза – блеклая, тусклая голубизна.
Нет, этот человек наверняка не изгой, у него есть свое постоянное место, он – прочная составная часть общепризнанных обстоятельств, однако и от него веяло заброшенностью. Плоской, грубой заброшенностью, без того множества завораживающих деталей, какие, к примеру, восхищали Эда в завхозе Института германистики, а в известном смысле обнаруживались и в Кромбахе, и в Рембо, хотя их жизнь гнездилась в совершенно других условиях, в другом, почти противоположном мире. Может, существует лежащая куда глубже, незримая грибница тщетности, в которой коренились они все, из которой все они вышли и выросли? И эти корни достигали далеко вглубь и вширь, чуть ли не на другую сторону истории, где царил континуум пустоты, то могучее заманчивое Ничто, от которого Эд с трудом отвернулся перед началом своего путешествия.
Не прыгнул.
Самое позднее когда этот человек вскользь заметил, что в Эдовых документах – вообще-то он сказал в «личном деле», хотя Эд был всего-навсего сезонным работником, вспомогательным судомоем, лоханщиком, plongeur, без малейших претензий подняться до поваренка, а тем паче до буфетчика, во всяком случае, он никогда не думал о перспективах гастронома (космодрома), да и занят был совсем другими делами и обстоятельствами, – короче говоря: когда человек в поляризованных очках завел речь о том, что в его личном деле (сперва Эду послышалось: в личинке) не обнаружено ни регистрационного листка для острова, ни медицинской справки, что, конечно, не есть неразрешимая проблема, у Эда окончательно отпали всякие сомнения касательно того, кто сидит у его постели.