Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что, пробрало? – вскрикнул Вострый, довольно улыбаясь. – Теперь уже не такой уверенный, правда?!! Ладно, хватит с тебя… На сегодня… А еще помысли на досуге про то, что мы любого человека погладить кожаным правдоделом вправе… Знаем ведь, кто тебе дорог… Как насчет Беляны? Или еще кого… Хоть рыжую твою… Подумай!
Вострый замолчал и махнул рукой куда-то вбок. Стена за моей спиной пришла в движение. Я вместе с лавкой сделал круг и очутился в другой комнате, крошечной и вонючей, слегка освещенной крохотным масляным огоньком, который горел в убогой медной лампаде. В его дрожащем слабом свете все виделось в оттенках серого цвета, как в старом кинофильме. Не хватало только характерных полосок. Кажется, они называются сепия… Или это коричневый карандаш для художников-графиков? Мысли мои скакали, как напуганные кролики, избегая главного вопроса, над которым стоило призадуматься, но я сам запрещал своим думам касаться этого черного провала – дыры, где пылала темным огнем моя виновность! Да, я делал то, в чем собирается обвинить меня Вострый! А ведь он всего и не знает, не может знать! А если бы все мои помыслы и деяния стали бы ему ведомы – гореть мне посреди Славенской площади!
Я прилег на лавку, надеясь забыться, но не тут-то было: цепи тянули руки и ноги вниз, страх будоражил нервы. В ушах стоял звон бараньих ножниц, перед глазами мелькали начисто отхваченные гениталии в водопадах крови. Сон улетел из моей камеры так далеко, что его теперь и не дозваться.
Я вскочил с лавки и зашагал из угла в угол, от стены до стены, гремя оковами и слегка подвывая, как неупокоенное привидение. Ощущение полного бессилия перед равнодушной государственной машиной подавления захватило меня целиком.
Как мне казалось, я ничего плохого не делал, а все поступки совершал, стремясь только к благу, причем не искал никакой прибыли для себя, старался для друзей. Для Славена! Но формально Вострый прав – встречался с нечистыми, колдовством не брезговал, с духами воды и леса дружил – все правда!
Но признаваться во всем этом у меня не было никакого желания. Ведь именно этого ждет от меня сыскной дьяк: покаяния и подробного рассказа обо всем, что случилось в Славене. Мне бы теперь кого-нибудь из дворовых или дружины не подставить: они-то и вовсе ни при чем!
А про Зарю и Беляну вообще лучше не думать. Если их привлекут – признания не избежать! Ужасная раздвоенность порождала в душе полный раздрай и желание исчезнуть, просто чтобы не мучиться и не стать причиной страданий других дорогих мне людей… Никогда я не был так близок к самоубийству… Взгляд невольно обшарил камеру в поисках способа лишить себя жизни. Мои поиски удобного крюка или острой грани прервал скрипучий кашель откуда-то снизу!
Источником звука был невысокий, наголо бритый мужичок, который стоял в углу, возле нар, и с интересом меня разглядывал. Он был полуголый, в черных кожаных штанах и тапках на босу ногу. Его тело, руки, шею покрывали синие татуировки. Диковинные звери, полуголые девицы, пушки и ядра, мечи и кинжалы, церкви и святые – все, что положено отобразиться на коже частого гостя «мест не столь отдаленных». Да, насколько они близки, эти самые места, меня крепко убедили совсем недавно. «Оп», и ты уже здесь!
– Ну, чего уставился, дылда?! – хрипло прокаркал уголовник и уселся на нары с ногами, достал из кармана штанов кисет и трубку, набил деревянную чашечку курительного прибора табаком. Скрутил из соломы небольшой жгут и прикурил от светильника. – Здорово, что ли, болезный! – поприветствовал меня новый сосед и выпустил изрядный клуб дыма. – Чего мечешься, цепью гремишь, добрым людям спать не даешь? – И тут же, не дожидаясь ответа, продолжил: – Знаю, что тебя гложет, Вострый застращал, заставил вину почувствовать… На это лекарство есть: раз решил, что грешен, признай тогда, что и все вокруг не святые, а прежде прочих – сам думный дьяк Михайло! Ловко у него грузить оступившихся получается – потому что сотни людей на дыбу, а то и на смерть отправил, руку-то и набил, ирод! Ухватка у него змеиная – в уши заползет и шипит, даже когда нет его рядом – вот ведь гнида липучая… А ты, богатырь, не бзди, глядишь, и рядом с твоим огородом, подвода с говном перевернется, не сумлевайся! На-ко вот, дерни. – Каторжанин протянул мне свою курительную трубку.
Сизый дым наполнил камеру, лез в глаза, в нос, сушил рот. Я с отвращением замахал руками, загремели цепи, напомнили о моем безнадежном положении. Отчаяние снова овладело всеми моими мыслями, и я рухнул на нары рядом с товарищем по несчастью и долго сидел, не произнося ни слова. Сосед тоже помалкивал, пыхтя, как паровоз. Дым уже не раздражал меня, и я, честно говоря, был рад, что рядом кто-то есть, пусть даже и курящий. Усталость и переживания дали о себе знать, я начал подремывать.
– Меня, кстати, Игнатием кличут, – разбудил меня сосед, протягивая свою разрисованную ручонку.
– Василий, – представился я, аккуратно пожимая сухую длань нового знакомца.
– Ты, я смотрю, покемарить хочешь, – заметил Игнатий и спрыгнул с нар, – ложись, не стесняйся. Я в другую камеру покамест схожу. Там тоже пряник[113] мытарства душевные развел до красных глаз…
– Постой, постой! – проснулся я. – Ты, что же, через стены ходить можешь?!!
– Я – хозяин здешних мест, мне положено, – важно проговорил Игнатий, не вынимая трубку изо рта. Он взял мои цепи, закрепил их за выступы на краю нар и исчез с легким хлопком.
Дым залег плотными слоями, слабо колыхаясь пыльными полотнищами, он медленно уползал в крошечное зарешеченное окошко, словно дразнил: «А для меня нет преград – летаю где хочу!» И не он один: вон Игнатий – бац и нету. Надо бы его поподробней расспросить – кто да что, а главное – как… Но сейчас – спать!
Нары уже не казались такими жесткими, цепи не тянули вниз, появилась некая иллюзия уюта, и я забылся тяжелым сном, полным неясных угрожающих образов и удушающе мутных страхов. При этом я слышал и видел камеру, постепенно избавляющуюся от дыма. В углу пару раз возникал Игнатий, но меня не беспокоил. Убедившись, что я сплю, он тут же исчезал.
Помучился я таким состоянием часа два, решил очнуться. Отдохновения дремота не принесла вовсе, но мысли утратили свою беспокоящую тоскливость и безысходность. Страх суда и приговора притупился, то есть получил постоянную прописку где-то на задворках мыслительных процессов, утратил наконец свою тошнотворную болезненность.
Человеку в покое, даже относительном, пребывать долго не приходится: камера унеслась от меня, как мяч отлетает от теннисиста, все уменьшаясь в размерах, и быстро стала точкой света в абсолютной тьме, потом тело охватило чувство головокружительного падения с нарастающей скоростью, затем полное отсутствие света, черное, как угольный карандаш, без проблесков и точек.
А дальше – нарастающий багровый свет, зловещий и знакомый – вокруг меня переливались оттенками красного и оранжевого уже привычные глазу стены Плавильни.