Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люси понравилось зеркальце. Ей не пришлось петь, Матиас сказал:
— Я просто хочу, чтобы ты была рада!
Множество свертков разошлось без надобности открывать кошелек, надо было открыть лишь сердце. И вот подошли Августин с Августеном; Августин сразу же принялась копаться в корзинах; она отыскала коробочку: внутри лежало коралловое ожерелье с застежкой из серебра.
Она сразу закрыла коробочку, колье должно стоить очень дорого, но Августен все видел, он повернулся к Матиасу.
Матиас смеялся.
— Вы хотите узнать цену?.. И то правда, вы ведь только пришли… Что ж, для вас цена такова — любить друг друга еще сильнее…
И Августен ответил:
— О! Не знаю, смогу ли…
— Хотя бы попытайтесь…
Колье висело у него в руке:
— Обещаете?.. Раз… Два… Три… Продано!
Какая радость была во всем и какое спокойствие! По канавкам бежала вода, тихо разговаривая сама с собою, будто ученик повторяет урок. Тень рябин на дороге вся в маленьких просветах, как сито. Августин надела колье, толстушка Мари повязала на голову платок, у Люси в руках сияло зеркальце, у Анжел в свертке лежали сложенные ленты; вокруг белого терна дрожал синеватый воздух, в котором порхали бабочки.
На колокольне пробило одиннадцать. Час, когда мужчины возвращаются с полей; вон они уже показались в голубых и розовых рубахах, идущие по склонам со всех сторон.
Все было как прежде, когда колокол бил одиннадцать, но прежде они шли медленно, утомленные, обессиленные, словно помимо воли, — теперь же радость сквозила во всем, они возвращались с легкостью, их вело счастье.
Легкость была во всем теле, легкость была на сердце, они шли и им было легко, вот подошли совсем близко, принялись смеяться, потому что теперь они смеялись как будто заранее.
Легкость внутри позволяла радоваться, они кричали:
— Эй, Матиас! А для нас у тебя что-нибудь найдется? Или ты продаешь только женщинам? Ах ты, плут! Но учти, платим-то мы!
И тут они поняли, что платить больше не надо.
Матиас, взяв мула под уздцы, шел им навстречу. Он показал пустой кошель.
Они, всплеснув руками:
— Тем лучше для нас! Но сами-то вы, небось, разоритесь!
И снова повсюду звучал смех.
В это время на одной из крыш находился Питом, снова взявшийся в этот день за ремесло кровельщика. Стоя на крыше, он поглаживал белую бороду:
— Эй, вы там, внизу! Я тоже не прошу денег! Ему-то вон хотя бы достаются улыбки, может, и мне кто-нибудь улыбнется?!
Он обращался к девушкам, которые пришли к Матиасу, и с высоты крыши Питом кричал им:
— Я починю крышу, чтобы у вас дома не пошел дождик! Неужели же вы столь неблагодарны?!
Они повернулись к нему и, видимо, все устроилось, теперь Питом говорил:
— Вот и ладно!
X
Была среди них и Терез Мен. Лицо у нее было желтым, как сливочное масло, голова маленькой; кричала она всегда одинаково и жесты ее были всегда одни и те же.
Казалось, она одна не заметила перемены — это была все та же Терез Мен, то же потрепанное платьишко, те же огромные, серые, бесформенные башмаки, напоминающие, скорее, булыжники, та же соломенная шляпа, поля которой словно погрызли мыши.
И занималась она все тем же. В прежней жизни она пасла коз, пасет их и в новой жизни. Язык, на котором говорят с козами, на людской не похож. Он подобен швырянию камней, когда животные убегают от вас чересчур далеко: раздается возглас, и животным протягивают руку, как будто в ней соль.
Она ходила к подножью скал, где трава не столь хороша и растет так, что коровам неудобно ее щипать. Она садилась на землю и принималась вязать чулок. Когда ей хотелось есть, она раскрывала маленькую кожаную суму, висевшую на ремешке у нее на шее; когда ей хотелось пить, она шла к ручью.
Все та же самая Терез, все то же Занятие, и все те же, немного безумные, животные.
Они ходят, носятся туда-сюда, словно куски снега, думаешь: «Сошла небольшая лавина». Словно падают снежные комья, и еще говоришь себе: «С чего это вдруг елка зашевелилась?»
Они резкие, угловатые, стадо похоже на ткань плохо натянутого навеса. Есть козы бурые, как кора дерева; серые, как скала; буро-черные, как земля в еловом лесу; есть белые, есть не белые; они то стоят, замерев, неподвижно, но вдруг…
— Тэ!.. Тэ!..
(Слышится еще, как стучит птица, заприметившая червяка, вот стук смолкает).
— Тэ!.. Тэ!..
(Опять шум, птица взлетает).
— Тэ!..
XI
Приблизительно в это время они постепенно перестали понимать свое счастье.
Они не знали, что происходит: им казалось, что счастье уходит, ведь оно было всегда одинаковым.
Еще какое-то время они сравнивали новую жизнь с прежней, а потом воспоминания истратились, истощились. Они пришли со своими историями, они их друг другу рассказали, они к ним привыкли: воспоминания куда-то попадали, как падают плоды с деревьев и потом дерево больше не плодоносит.
— Что с тобой? — спрашивал Августен.
— Все хорошо.
Они шли по дорожке, по которой ходили уже столько раз.
— Ничего такого, — отвечала Августин.
Снова на дереве скакала белка, бежала вверх, спускалась ниже.
— Тебе хорошо?
— Мне хорошо.
Белка пробиралась по ветке к соседнему дереву; ветка стала под ее весом раскачиваться, и вот она уже раскачивается без белки.
— Ты всем довольна?
— Да, я всем довольна.
Он уже ничего не понимал. Невозможно было понять. Невозможно было ни с чем сравнить. Не было больше меры.
Он сорвал желтый цветок арники, бросил его на воду; цветок, кружась, поплыл прочь.
— Августин, моя маленькая Августин, смотри, цветок уплывает…
— Уплывает.
— Ты знаешь, куда он плывет?
— Он проплывет по лесу, доберется до луга, проплывет мимо склона с тальником, что похож на людей, раскинувших руки, поплывет под дорогой, затем спустится, спустится ниже…
— А дальше?
— А дальше будут края, которых я не знаю.
— Но я знаю…
Но тут же он понял, что больше не знает. Там, где он думал отыскать их в воспоминаниях, зияла пустота.
Ничто никогда более не изменится. Сердце ни в какое путешествие более не отправится. Сердце находит все там, где оно есть. Люди делают то, что делали прежде. Он снова бросит цветок в воду. Он опять будет смотреть, как белка бегает по стволу то вверх, то вниз. И все тот же цвет неба будет виднеться в просветах в сени ветвей.
Питом по-прежнему сидит на табуретке возле перегонного куба; гладит короткую белую бороду, говорит:
— Больше нет никаких