Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Дом, о котором нельзя и мечтать! Победоносные пленники словно попали в счастливую сказку – и к черту огонь снаружи! Полукруглая гостиная, орган, фотографии, книги за стеклянными створками, беленая кухня, вызывавшая желание заплевать ее, спальни… Петерсен, не разуваясь плюхнулся на двуспальную кровать, довольно загоготав. Но обнаружив на стене портрет молодоженов, красавца-офицера и невесты в белом, он тут же вскочил, чтобы с удовольствием растоптать его.
Ален выбрал для себя девичью комнату на втором этаже. Неожиданно открывшийся из окна вид на широкую зеленую лужайку резко, словно пинком, отрезвил его. Невысокая рыжая девчонка вышла из кустарника, закрыв лицо руками и, пошатываясь, побрела по траве. Кто-то в черном побежал за ней, догнал, поволок в кусты. Рыжая не сопротивлялась… «Самое время для семейных сцен!» – подумал Ален. Затем, поняв, пожал плечами. Сел на кровать, уперев локти в колени, сжав голову руками и уставившись на васильки, намалеванные на кувшине для умывания. На лестнице раздались грузные нетвердые шаги. От удара дверь распахнулась. Товарищи топтались на пороге. Тогда Ален повернул к двери свою голову одержимого и механическим голосом произнес: «Оставьте меня в покое, а!» Он знал лишь одно, даже не думая. Все кончено. Что кончено? Он плакал, но глаза его оставались сухими. Лишь все его тело содрогалось от рыданий.
Это было вчера. Сегодня, умывшись, съев полкурицы, принесенной мародерами, одев хороший костюм, широкий в поясе и со слишком короткими рукавами и брюками (пастор, видно, страдал ожирением), Ален, как и все остальные, пришел в себя. Не тронутый бомбежками буржуазный пригород вызывал горьковатое ощущение благополучия. Черная кровь хорвата лужицей растекалась по бетону. На шее Бригитты цвели следы пальцев душителя. Развалины воняли, развалины усмехались. И все это время лужайка грелась, золотилась на солнце, пастор с супругой обедали в столовой. Слегка обеспокоенные, надо думать! Но вовсе не из-за угрызений совести… Мир агонизировал, мы подыхали, а эти твари, как обычно, надували щеки, официальные, напыщенные, благополучные – соучастники происходящего… Никто никогда не поймет!
Ален начинал возвращаться к жизни: на кровати валялся раскрытый Боттичелли. А вы бы поняли, чистые туманные глаза, написанные Сандро? Даже молчание этих глаз, казалось, говорило: успокойся, успокойся, мы видим иную сторону мира, подумай о том, что видим мы! И постепенно молчание поглощало крики. Ален бродил из комнаты в комнату. Провел пальцами по клавиатуре органа, рассыпавшего невидимое сокровище цветов и слез. Есть религиозная музыка, есть танго, Рахманинов и Дебюсси, они где-то еще существуют! Мысль об этом странным образом кружила голову и пронзала все существо. Ален любовался цветами, вытканными даже на ковре, он наклонился, чтобы потрогать их. Доставал из шкафа мужские рубашки, накрахмаленные манишки, ему хотелось разорвать их в клочья, но на черном рынке на них найдется покупатель, надо вертеться. Кто-то уже позаимствовал столовое серебро, но стаканы стояли на месте, бесполезно прозрачные, бесполезно чистые; когда Ален осторожно подносил их к глазам, вырезанные на стекле листочки отбрасывали радужные лучи… В доме имелись Библии, трактаты по теологии, трактаты по каноническому праву – каноническое право, разве это не замечательно? Сжечь, сжечь! Но жечь их было лень.
В рабочем кабинете Ален уселся в кресло пастора, взял карандаш, открыл отделение для бумаги и достал чистые бланки консистории. И его рука сама собой начала рисовать. Улыбающаяся в экстазе женщина со слишком вытянутым телом, шею которой обвивала толстая петля. Заштрихованный силуэт Триумфальной Арки в конце Елисейских Полей. Развалины и каски. Лицо, сквозь которое проступал череп. В орбите черепа ясный, боттичеллиевский глаз, его взгляд исполнен печального простодушия, исполнен прощения…
Ален поднялся, глаза увлажнились, зубы стучали, он закричал:
– Нет прощения! Никогда не будет прощения! Ни для них, ни для нас, ни для кого!
Он разорвал рисунок на мелкие клочки, швырнул карандаш в окно и бегом бросился в ванную, чтобы подставить голову под кран.
Спокойствие неожиданно вернулось к нему на неровной дорожке, тянущейся вдоль берега реки, так похожей на Сену. Из-за ив и верб вышла женщина, такая неожиданная здесь, словно сошедшая с подножки трамвая прошлых лет. Эрна, не красивая, более, чем красивая. «Я искала тебя. Как дела, Ален?»
– Прекрасно. А у тебя?
Он обнял ее. «Ты знаешь, я только что впервые рисовал. Я уже столько лет не держал в руках карандаш. Рисунок был безумным, конечно… Я даже закричал в бешенстве. Но не такой уж плохой…» Он рассмеялся. «Хорошо здесь… Война окончена».
– Почти, – сказала Эрна. – Начинаются ее последствия.
– Какие последствия? О чем ты?
Их разговор был длинным и бессвязным, порой напоминая дуэль противников в масках, дружелюбных, но совершенно не доверяющих друг другу, обрадованных тем, что вдруг смогли на несколько секунд увидеть открытое лицо. «Ты стоишь многих мужчин, Эрна, – сказал Ален. – Я не сомневаюсь в этом, хотя ты, возможно, так не считаешь. Ты сильная и уверенная». («Не сильная, не уверенная», – подумала Эрна.)
Ален лежал, опираясь на пень, и смотреть на нее снизу, сидевшую, обнажив колени, слишком сосредоточенную, чтобы это было хорошим знаком.
– Не размышляй слишком много, Эрна, а то расстроишься. Так, что жить не захочется. Что хорошо на войне, так это то, что нет времени думать. Заботишься лишь о том, чтобы не погибнуть, чтобы жрать, убить кого-нибудь, разрушить что-нибудь, продержаться до завтра. Это облегчает совесть, потому что подавляет ее. Беда пленных в том, что у них есть время на размышления… У меня было два особенных дня, Эрна, в моей голове открылась куча окон, она стала похожа на развалины, дыры зияли повсюду, и сквозь них проникало небо, ветра, воспоминания, будущее – все в форме мыслей, не имеющих формы. Я не мог ни спать, ни привести мозги в порядок. Я просто жил и говорил себе: или я сейчас повешусь, напевая «Лили-Марлен», – или все уляжется, я стану видеть ясно и смогу принимать решения… Вот доказательство, Эрна, что мне не суждено быть повешенным. Решение принято.
Медсестре это показалось ребячеством.
– И что же ты решил?
– Я меняю жизнь, меняю душу. Я понял, что в этом мире все делается для того, чтобы уничтожить человека, и меня в том числе. Все, даже то, во что я верил. Партия, торжество революции – я верил в это. В глубине души верю до сих