Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Разумеется. И я уже решила, что делать. Ни за что не соглашусь. Я только хочу знать, думаете ли вы, что мне нужно согласиться.
– Я думаю, что это вызовет у вас сильнейший стресс, – отвечает Руби. – Боюсь, что описанные вами симптомы могут усугубиться до такой степени, что вам трудно будет жить нормальной жизнью.
– Но я имею в виду моральные соображения. Потому что разве не предполагается, что оно того стоит? Люди вечно говорят, что за правду нужно бороться во что бы то ни стало.
– Нет, – твердо говорит она. – Это не так. Человек, который и без того пытается справиться с травмой, может не выдержать такой нагрузки.
– Тогда почему они все время это говорят? Не только эта журналистка, а все женщины, которые выступают с обличениями. Ну а если я не хочу вываливать всему миру каждую свою беду, то что? Я слабачка? Эгоистка? – Я вскидываю руку, отмахиваюсь. – Все это такая херня. Как же меня это бесит.
– Вы злитесь, – говорит Руби. – Кажется, я никогда раньше не видела вас по-настоящему злой.
Я моргаю, дышу через нос. Говорю, что испытываю внешнее давление, и психотерапевт спрашивает, в каком смысле.
– Меня словно загнали в угол. Как будто если я не хочу выставлять себя на всеобщее обозрение, то якобы потакаю насильникам. А меня это все вообще не касается! Меня никто не домогался – по крайней мере, не так, как остальных женщин, которые об этом заявляют.
– Вы понимаете, что другой человек с похожей историей может считать, что подвергался насилию?
– Ну да. Мне никто не промывал мозги. Я знаю, по каким причинам девочки-подростки не должны встречаться с мужчинами средних лет.
– И что это за причины?
Я закатываю глаза и с готовностью перечисляю:
– Дисбаланс власти, мозг у подростков не полностью сформирован и тому подобное. Все эти бредни.
– Почему эти причины не касались вас?
Я искоса смотрю на Руби, давая ей понять, что вижу, к чему она пытается меня подвести.
– Слушайте, – говорю я, – это правда, ясно? Стрейн хорошо ко мне относился. Он был осторожным, добрым и хорошим. Но, очевидно, не все мужчины таковы. Некоторые склонны к насилию, особенно с девочками. И в юности мне было с ним очень трудно, несмотря на все его старания.
– Почему вам было трудно?
– Потому что весь мир ополчился против нас! Нам приходилось лгать и скрываться, и от некоторых вещей он не мог меня защитить.
– Например?
– Например, от того, что меня вышвырнули.
При этих словах Руби прищуривается, хмурит лоб.
– Вышвырнули откуда?
Я забыла, что этого ей не рассказывала. Я знаю, что «вышвырнули» – слишком сильное слово. Оно производит ложное впечатление. Из-за него все звучит так, словно у меня в этой ситуации не было никакой субъектности, словно меня поймали на чем-то плохом и велели собирать вещички. Но у меня был выбор. Я предпочла солгать.
Так что я говорю Руби, что все было сложно, что «вышвырнули» – возможно, не самое подходящее слово. Я рассказываю ей всю эту историю: о слухах и вызовах к директрисе, о списке Дженни, о последнем утре, когда я стояла у доски перед толпой ровесников. Я ни разу еще об этом так подробно не рассказывала. Сомневаюсь, что я вообще когда-либо смотрела на те события с точки зрения хронологии и видела, как одно влекло за собой другое. Обычно в голову мне приходят только обрывочные воспоминания, словно осколки стекла.
Пару раз Руби меня перебивает.
– Они сделали что? – переспрашивает она. – Они что?
Ее ужасают моменты, на которые я раньше не обращала внимания. Например, что именно Стрейн забрал меня с урока и отвел на ту первую встречу с миссис Джайлз и тот факт, что никто не сообщил о произошедшем властям.
– Типа в органы опеки? – спрашиваю я. – Да ладно. Все было не так.
– Если учитель подозревает, что ребенок подвергается насилию, он обязан об этом сообщить.
– Когда я только переехала в Портленд, я работала в органах опеки. И знаю, что дети, попадавшие в поле зрения властей, терпели настоящие издевательства. С ними происходили жуткие вещи. То, что случилось со мной, на это вообще не похоже. – Я откидываюсь на спинку кресла, скрещиваю руки на груди. – Вот почему я ненавижу это обсуждать. Когда я об этом рассказываю, все звучит хуже, чем на самом деле.
Руби напряженно морщит лоб и пристально смотрит на меня.
– Ванесса, по моему опыту, вы больше склонны к преуменьшениям, чем к преувеличениям.
Она начинает говорить авторитетным тоном, которого я от нее никогда раньше не слышала, почти бранится. По ее словам, то, на что меня вынудил Броувик, – унизительно. Даже если забыть обо всем остальном, одного факта, что меня заставили позориться перед одноклассниками, достаточно, чтобы вызвать посттравматическое расстройство.
– Когда другой человек ставит тебя в беспомощное положение, это ужасно, – говорит она, – но, когда тебя унижают перед толпой… Я не утверждаю, что это хуже, но это нечто иное. Это бесчеловечно, особенно по отношению к ребенку.
Когда я пытаюсь возразить, что уже не была ребенком, Руби поправляется:
– По отношению к человеку, мозг которого еще не до конца сформировался.
Затем она встречается со мной взглядом, ждет, не опровергну ли я собственные слова. Я молчу, и Руби спрашивает, остался ли Стрейн после этого в Броувике, знал ли он, что произошло на том собрании.
– Знал. Он помог мне спланировать, что я буду говорить. Это был единственный способ восстановить его репутацию.
– Он знал, что вас вышвырнут?
Я пожимаю плечами, не желая лгать. Но и сказать, что да, он знал и хотел, чтобы это случилось, я тоже не могу.
– Знаете, – говорит Руби, – раньше вы описывали свое исключение из школы как нечто, от чего этот учитель не мог вас защитить, но, похоже, он и был тому причиной.
На мгновение моя грудь лишается воздуха, словно от удара, но я быстро прихожу в себя и как ни в чем не бывало пожимаю плечами.
– Это была сложная ситуация. Он сделал все, что мог.
– Он чувствовал себя виноватым?
– В том, что из-за него меня вышвырнули?
– В этом. И в том, что заставил вас солгать, принять удар на себя.
– По-моему, он считал, что это прискорбно, но необходимо. А что еще он мог поделать, отправиться в тюрьму?
– Да, – твердо говорит Руби, – он мог бы отправиться в тюрьму, и по заслугам, потому что то, что он с вами делал, – преступление.
– Ни один из нас не пережил бы, если бы его посадили.
Руби наблюдает за мной, и в глазах у нее отражаются вращающиеся шестеренки – она делает мысленную пометку. Это выглядит не так явно, как когда терапевты из телика строчат в своих блокнотах, но все равно заметно. Мой психотерапевт очень внимательно за мной следит и помещает все, что я говорю и делаю, в более широкий контекст, что, конечно, напоминает мне о Стрейне – а как иначе? Я вспоминаю, как его постоянно что-то рассчитывающий взгляд сверлил меня на уроках. Руби однажды сказала мне, что я ее любимая клиентка, потому что, сколько бы слоев она с меня ни снимала, под ними оказываются все новые, и эти слова показались мне такими же волнующими, как «Ты моя лучшая ученица». Это было все равно что слышать, как Стрейн называет меня редкой драгоценностью, а Генри Плау говорит, что я загадка, постичь которую невозможно.