Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, что ж, я не против.
Мара не верит своим ушам. Делай, как покойник, и станешь самым живым на свете человеком. Ешь то, что ел покойник, пей то, что пил покойник. Мамочка, а можно я возьму у дедушки рубашку? Мужскую?.. Ну да, у него же все мужские. Нет, в том смысле, что ты хочешь носить мужскую рубашку? Да, у него есть такая лимонная. А. Да. Ацетатный шелк. Да, можно? Я бы надела бананы и его желтую рубашку. Но тебе же она будет велика. Ничего. Я закатаю рукава. Хорошо. Если тебе так нравится. А ты не запаришься? Нет, ведь вечер. Хорошо.
Кассету не забыть. И, может быть, вот это еще… Сложенные вчетверо листы с мутными отпечатками. «Пилигримы». Вдруг кто-то любит поэзию. У Киры часто бывают такие гости, поэты, художники. Ну, то есть, наверное все же будущие поэты и будущие художники. И сама Кира художница, у нее на стене висит очень красивый ковер с аппликацией: конь среди цветов. Немного грубоватые цветы, крупноватые, больше похожие на сказочные. Зато конь очень похож на настоящего коня. А фон – в рубчик, какая-то старая шерстяная ткань, кажется, у дедушки было такое пальто… и костюм… В общем, когда я была маленькая. Поверь мне, у деда ничего похожего не было. Нет, было. Я еще помню его каракулевый пирожок – узкую шапочку-пилотку, сделанную из седовато-черного меха. Каракуль – это маленький барашек, ягненок. А почему тогда мех седой? Это не седина, это белизна. Очень красивый мех, жаль, что у меня ничего нет из этого меха. Может, я потом найду этот пирожок и тоже его буду носить. Лимонная рубашка и каракулевый пирожок. И щеки еще свеклой намажь. И имя себе смени – с Мириам на Марфу. Будет тогда то что надо. Деревенская сумасшедшая из нафталинового шкафа.
Они смеются. Кажется, только что вспоминали, как дедушка выпил коньячку и, шатаясь, шел до квартиры пешком, по лестнице, напевая: «Жили-были два громилы, гоп-дери-бери-бумбия!» Теперь и бабушку помянули, затихли, мама всхлипывает. Ученик деда, поводя лохматыми бровями (чем-то он похож то ли на пингвина, то ли на таракана, по правде говоря, уморительное лицо, с таким лицом нельзя ходить на поминки), громогласно объявляет, что мама теперь одна, что нет за спиной родителей, что сирота – это человек, перед которым стоит смерть, он первый в очереди и потому во все времена сирот нельзя было обижать. Зачем он это говорит, мама всем телом вздрогнула, повела плечами, посмотрела на него долгим взглядом без выражения.
Никаких чудес на этих поминках, и не знаешь, с нами ли дедушка, или уже где-то совсем не здесь, или, может быть, он на кладбище остался, смотрит на свою могилу и не понимает, что именно он видит, никак не может собраться с мыслями, чтобы осознать: это – последнее его пристанище, теперь надо ждать, когда земля осядет, и уже потом будет камень. Или он видит этот будущий камень у себя на могиле? Снова прохладный взмах у щеки, ветер из окна пошел, посвежело, скорбящие разговорились, общая беседа раздробилась, ожила, наполнилась жизнью – по углам стола, по углам комнаты, кто-то расплескал вино, жаккард посолили, солонку снова водрузили на обезьянью лапу, неожиданно распоясавшуюся ложку, сверкнувшую радостным золотом, поместили в баночку с хреном. Котлетки вот, можно и с хренком, но я думала, с кетчупом.
Теперь можно идти.
* «Ты понимаешь, у Бродского такая поэтика», – Василий стоял с печальным видом, облокотившись о дверной косяк, и размахивал сигаретой. Он все время забывал стряхнуть пепел в старую ржавую банку из-под томатной пасты, которая у Киры всегда служила пепельницей. Поэтому пепел вокруг него разлетался веером, и Маре то и дело приходилось оглядывать свою немыслимую лимонную рубашку, нет ли где серых пятен. «Номенклатурно», – сказала Кира, когда увидела Мару, входящую к ней в этой рубашке. И обняла ее крепко-крепко, и, не сказав ни слова, отпустила, жестом пригласив пройти в комнату. Единственная подруга, которая знала, что у Мары умер дед. И что сегодня были похороны. Наверное, она не считает меня виноватой, с надеждой подумалось. Главное, чтобы она другим не рассказала.
Лимонад. Надо же, «Байкал»! Как когда-то, на день рождения. И кто-то еще достал портвейн, сказали, «есть тут один магазинчик». Это ужасная гадость, лучше бы не пробовать, водка дома и то показалась приятнее, хотя и от того и от другого – жжение и ни капли отдыха. Ни капли утешения. Марк играет на гитаре. Василий все еще размахивает сигаретой, он их поджигает одну за другой. Там, где он стоял, – кучки пепла на вытертом линялом паркете. Все эти филфаковцы только и делают, что курят. Курят и спят друг с другом без передыху, добавляет Кира, говорят, что это у них практикум по фольклору, но, по правде говоря, я не вижу, где здесь фольклор, один только практикум. Марк играет на гитаре. «Мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима», – декламирует тем временем Василий, держа крошечный окурок в зубах, и пытаясь сразу поджечь спичкой другую сигарету, но та застыла у него между пальцев и никак не воспылает. Можно было и не приносить бледную распечатку Бродского, Василий и так знает «Пилигримов» наизусть. А Марк этот откуда? А, это. МИМО. Дипломат, номенклатурный. Как твоя рубашка. Номенклатура не носит лимонное! Носит, когда идет на концерт. Ага, Людмилы Зыкиной.
Смеяться можно или нельзя? Вообще, кто-то смеется в такой день? Может быть, в гостях – можно? А вообще, в гости – можно? Мне тут легче, серьезно. Наши, наверное, уже совсем напились. Елена Ивановна ушла, она всегда рано уходит. Тетка тоже свалила. Маме придется мыть посуду, я ей сегодня не помогу. Стыдоба. Позорище.
«Опять об Пушкина!» – кто-то рявкнул у Мары над ухом и быстро прошествовал к столу. Схватил початую бутылку портвейна и глотнул прямо из горлышка. И, повернувшись к Маре, басовито заявил: «Мерзопакость какая!»
Крупные руки, клетчатая рубашка и – неожиданно и дико – борода. Густая, рыжая, какая-то слишком ковбойская, несоветская борода. Марк заиграл громче,