Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Он людей ест, вот ей-богу!» – молнией пронеслись у Симки слова Акимки. Тот божился и истово крестился, стараясь уверить в этом доверчивую мелкоту их земляного овражьего городка.
– Врешь ты, Акимка! – смеялся обычно над его выдумками Минька, стараясь завести Акимку и в то же время завидуя ему из-за того, что того всегда с интересом слушала вся овражья мелюзга и на нее Акимка имел большое влияние. Мальчишки в овраге уважали его.
Все эти мысли, скомканно и вразнобой, мелькнули у Симки, когда он смотрел на грязную черную руку нищего с маленькой беленькой конфеткой в углублении ладони. И он, пожалуй, никогда не взял бы эту конфетку из рук «Циклопа», хотя в другое время отдал бы за нее многое, так как до сих пор жизнь, не балуя его, конфеты ему не дарила. Но он до ужаса боялся его и боялся отказаться от его подарка… Проглотив сладкую слюну, он посмотрел нищему в его обезображенное лицо, как во сне протянул руку, взял с его ладони маленькую беленькую подушечку и зажал в кулак.
Нищий нагнулся, поднял его, поставил на ноги, стряхнул с него снег голой, не чувствительной к морозу черной рукой, взглянул еще раз на него, при этом, по-видимому, старался изобразить на изуродованном лице что-то похожее на улыбку, повернулся и медленно потащился к своей земляке, волоча за собой искалеченную ногу…
В овраге стало совсем темно. Не успел Симка прийти в себя от всего случившегося, как увидел бегущую к нему от их землянки мать, а за ней Акимку.
Алена подбежала к нему, подхватила на руки.
– Жив, жив! – с дрожью в голосе воскликнула она и тут же накинулась на Акимку: – Что же ты врешь, паршивец?!
– И не вру! Спроси Симку! – обиженно загундосил Акимка, не понимая, что же здесь могло произойти-то.
– Где тот… дяденька?! – возбужденно спросила Алена Симку. – Нищий! Здесь был нищий?..
– Да, был.
– А где он?!
– Ушел…
– Он тебе ничего не сделал, Симушка?
– Нет, ничего. Вот только дал это, – раскрыв ладонь, показал Симка конфетку.
Алена, тоже ничего не понимая, уставилась на конфетку, затем успокоилась, подхватила его на руки и потащила к их землянке. Следом за ними поплелся и Акимка.
* * *
Выходной день, как всегда, промелькнул быстро. Алена разбудила Симку и Гошку рано, очень рано – до рассвета. Гошка сразу захныкал, как он обычно начинал будние дни, когда надо было отправляться в детский сад. Но мать, не обращая на это внимания, подняла его, смеясь и тормоша по стриженой головке, на которой щеткой торчали густые коротенькие волосики. Всех детсадовских всегда стригли наголо. Однако это все равно не спасало: от недоедания и недостатка витаминов дети вшивели, болели, зарастали коростой.
Симка был старше Гошки всего на год, но ему было стыдно плакать. Идти в детский сад не хотелось и ему, хотелось тоже поплакать, как Гошка, неизвестно от чего и зачем. Однако он с утра крепился, молча и сопя, сам натягивал одежонку.
В детский сад зимой Алена возила ребятишек в ванне, так как санок не было, не было на них и денег. Она укладывала в жестяную ванну матрасик, усаживала лицом друг к другу Симку и Гошку, накрывала их одеялом и отправлялась с ними в дальний конец – до детского сада было неблизко. Под ванной с противным визгом скрипел снег, рядом слышались быстрые, торопливые шаги матери, доносились голоса прохожих, шум просыпающегося большого города, изредка раздавались в морозном воздухе пронзительные звонки трамваев. Симка и Гошка, сидя в темноте под одеялом, настороженно прислушивались ко всем звукам, долетавшим до их ванны, не видя, куда направляется быстрыми поспешными шагами мать. Трамвая для Алены не было – ей приходилось экономить и на этом, ежедневно отмеривая туда и обратно многие километры.
И уже став взрослым, Симка нет-нет да и вспомнит то время, и почему-то всегда сразу же вспоминалась та ванна, и в ушах раздавался тот никогда незабываемый, пронзительный, неприятно царапающий по нервам скрип снега под ванной и торопливые шаги матери, спешащей с ними по морозу в детский сад.
Алена дотащила ванну до крыльца детского сада, откинула одеяло: в ванной, приткнувшись друг к другу, сладко посапывали дети, утомленные долгой дорогой и постоянным, напряженным вниманием к неизвестному, невидимому ими из-под одеяла внешнему миру. На секунду у нее сжалось сердце от жалости к детям, но она тут же оправилась и стала будить их.
– Сима, Гошенька! – тихо позвала она малышей, легонько тормоша их. – Просыпайтесь, приехали!.. Ну-ну-ну! – заулыбалась она, видя, что Гошка, еще не открыв глаза, уже скривил губы, собираясь разреветься.
– Гошенька приехал в садик, сейчас его покормят, там тепло, хорошо, много ребят, весело… Улю-лю-лю! Давай-ка вылазь!
Проснувшись, Симка приподнялся и, не удержавшись на занемевших ногах, вывалился из ванны. Молчком повозившись и сосредоточенно посопев, он поднялся на ноги и посмотрел на Гошку. Тот, сидя в ванной, плакал, пуская на морозе сопли.
Алена подхватила младшего на руки и, крикнув Симке: «Сима, пошли!» – заспешила к дверям детского сада.
У шкафчиков, где родители раздевали детей, Гошка ударился в громкий рев, сообразив, что сейчас мать разденет его и уйдет, оставив на весь день с чужими взрослыми людьми и шумной, драчливой ватагой напористых пацанов. Симка, недовольно глядя на орущего братишку, разделся и ожидал, когда мать закончит возиться с Гошкой и отправит их в группу. Ему тоже хотелось поплакать – глядя на Гошку, из солидарности с ним, так как он, как и Гошка, тоже боялся детского сада и ходить туда для него было мучительным испытанием. Но он крепился, глядя на мать, которая суетилась побыстрее разделаться с ними, чтобы потом бежать по своим взрослым делам.
Алена чмокнула малышей в макушку, подтолкнула к дверям группы и быстро выскользнула за дверь. Как только она исчезла, Гошка сразу же перестал плакать. Он понял, что ничего не выплакал у матери, а воспитатели в саду на его слезы не обращали внимание. Но самое главное, из-за чего он переставал плакать, это то, что его и Симку ожидало в группе. Там был Назарка Черногузов – невысокий ростом, крепкий, с уже намечавшимся мощным торсом, коротконогий, быстрый в движениях и прожорливый. Оба брата до ужаса боялись его. А Назарка, чувствуя это, частенько бесцеремонно обирал их: то отберет сладкую вкусную горбушку, если им удавалось заполучить ее, то отнимет какую-нибудь игрушку, а то просто даст ни с того ни с сего тумака. Эти тумаки и обиды Симка переносил молчком. Но так же помалкивал и плаксивый Гошка, когда ему доставалось от Назарки. Гошка страшно боялся Назарки и молчал от дикого, животного страха, когда его избивал коротконогий вымогатель. А тот был уже изощрен, как могут быть изощрены только дети не осознающие, что они делают.
* * *
Родительский день на Фоминой неделе[25]. Для матери этот день был вроде бы праздничным. Однако она, несмотря на это, с самого утра ушла куда-то на заработки: не то что-то белить, не то красить. Алена верила в бога, и не то чтобы очень, но верила. Причем как-то странно, вполовину, считала, что он есть, а вот строго соблюдать все церковные заповеди и праздники не могла. У нее не хватало на это выдержки и духу. Да и сама жизнь у нее катилась таким колесом, что не много давала времени задуматься о боге. Поэтому с церковными праздниками она поступала на старый крестьянский лад: если он выпадал на то короткое, редкое у нее, свободное от заработков время, то она его отмечала. В такой день, приодевшись, она отдыхала, с обязательным посещением какой-нибудь соседки. Подруг у нее не было, вернее, все они остались в детстве и юности, а сейчас их заменили соседки и товарки по заработкам. Менялись заработки, менялись и товарки. Но не пойти к соседке в праздник – это уже не праздник. Если же припирало и приходилось работать, как, например, сейчас в поминальный день, то о празднике она только вспоминала и, сокрушенно качая головой, говорила: «Грех какой нынче-то работать! Да, ничего – бог простит!»… И, по-видимому, тот прощал ее и был добрым, как думали Симка и Гошка, так как никогда и никто из них не был наказан. Сколько было гроз, молний, все они прошли, не затронув их семью. А малыши верили матери и верили, что бог наказывает именно громом, рассерчав, разгромыхавшись на грешников. И Симке с Гошкой казалось, что бог где-то там, наверху, колотит в их железную ванну с таким же грохотом, как будто какой-нибудь подвыпивший средневековый рыцарь в доспехах не по росту отплясывал гопака там, наверху, в приемной у господа бога. А эту ванну они ненавидели и боялись до содрогания своей малой воробьиной душой. И от этого страха перед ней они изредка колотили ее палками, барабаня в огромное плоское оглушающее дно, словно мстя ей за те долгие зимние часы, проведенные в ней, в темноте под одеялом, куда садила их мать, когда возила в детский сад. И малышам казалось, что и бог тоже любит колотить в эту железную ванну и так же надрывается в крике, как Симфония Ивановна, воспитательница из их детского сада, которую, должно быть, бог тоже невзлюбил и наградил, помимо громкого и скрипучего, как ржавый колодезный ворот, голоса, лицом цвета перезрелого помидора и широко поставленными бесцветными глазами, которые, казалось, смотрят на всех сразу и в то же время никуда. И от этого у них появлялось ошалелое неприятное чувство, что от ее глаз некуда скрыться, хотя на самом деле она не смотрела ни на кого и ничего не видела, потому что была близорукой. Кроме того, Симфония Ивановна во всем любила порядок. Это была ее слабость, достоинство и крест для других. К тому же у нее было испорченное кем-то в ее далеком детстве чувство юмора, и, чтобы вернуть то немногое утерянное ею в этой области, она постоянно тренировалась над своими подопечными, которые, благо для них, не всегда и не все понимали. И эта слабость награждать мальцов кличками сильно ей нравилась. В этом ее ум был верхом изощренности, должно быть, все того же бога, который в остальном трудился над ней, по-видимому, в конце квартала, или куда-то спешил и кинул свою работу на полпути к какой-то незавершенной непонятной ни для кого цели, или слабо потрудился, как и над всем остальным в ней. Фигурой Симфония Ивановна, по-видимому, вполне оправдала надежды своих родителей на необыкновенность своего чада, сгоряча давших ей столь пышное бессмертное имя. Ростом она была чуть выше среднего – для женщины – в плечах косая сажень, как любили говорить в старину, если хотели подчеркнуть молодецкую удаль, с фигурой без всяких ненужных изяществ, намекающих на что-то, подобное талии, свойственной светским женщинам, слепо, до голодных обмороков, следящих за своими совершенствами. В общем, она была рублена с немалым запасом прочности, очевидно, на какие-то перегрузки. Ела она много, сытно, от души, позволяя себе эту маленькую слабость, несмотря на послевоенные голодные годы, не худела, поддерживая в отменном состоянии здоровый дух и громадный бюст, придающий ей внушительный и авторитетный вид Триумфальной арки.