Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Симка, а ну-ка, теперь ты! – повелительным тоном приказал Акимка. – К попу, как Минька!..
От этого окрика Симка испуганно втянул голову в плечи, стараясь стать незаметным, виновато глянул на братишек.
– Я не умею… – жалобно протянул он.
– Жрать можешь, а это нет! – сорвался на крик Акимка. – Иди, иди!..
– Что пристал к нему? – вступился за младшего брата Минька. – Давай, я схожу!
– Тебе больше не даст! Не суйся!
– Тогда иди сам!
– И мне не даст, – как-то сразу обмяк Акимка, виновато посмотрел на братьев. – Я уже пробовал, не вышло… Почему-то не дает! – печально протянул он.
Братья разом повернулись в сторону Симки и посмотрели на него. А тот, видя, что ему никуда не деться и очередь за ним, и ему придется бежать и клянчить у попа шаньги, испугался еще больше. Ноги подкосились, не слушались и словно приросли к земле… Он боялся попа, его заросшего бородой темного лица, но сильнее страха был стыд. Ему почему-то было стыдно протягивать руку за подачкой. Никто и никогда не говорил ему, стыдно это или нет. Но он чувствовал, что это стыдно, и понимал, что шаньги попа, что тот может ничего не дать. А это для него было бы еще хуже, чем протянуть руку. Сильнее стыда была бы горечь оказаться с пустой рукой.
И Акимка, видя, что Симка стоит и не может решиться, грубо толкнул его к попу…
И Симка, как во сне, двинулся в сторону батюшки… Как он крестился и кланялся, он не помнит – пришел в себя уже с шаньгами около своих братишек. Опомнившись же, он вдруг беспричинно рассмеялся, засуетился и неожиданно для всех отказался от своей доли, чем немало удивил братьев, которые, не задумываясь, тут же с удовольствием съели его долю.
Шаньги от поповского поминальника исчезли быстро, а к этому времени ушел от церкви и поп. Сообразив, что у церкви больше делать нечего, братья двинулись по кладбищу, равнодушно оглядывая могилки, но приглядывались к людям, которые поминали своих родственников.
По кладбищу они бродили долго и безрезультатно. А когда поняли бесполезность этого, то направились за город – в поле, добирать до полного живота саранками, пресные луковицы которых были невкусные, однако съедобные и хорошо заглушали голод.
Домой они вернулись к вечеру. Матери еще не было. Идти в свою темную землянку не хотелось, так как там, в дальнем углу, заплесневелом от постоянной сырости, всегда было полно шустрых и нахальных тараканов, бойких мокриц и жирных длинных двухвосток, неповоротливо виляющих, как бабы, толстыми, откормленными туловищами, поспешно, спасаясь от опасности, заползая в щели. Вечером, когда темнело, начинали бесшумно бегать из одного угла в другой наглые мыши. Еще позже, ближе к ночи, из того же угла вылезали крысы, неспешно и медленно таща за собой длинные толстые и прямые, как карандаши, отвратительные хвосты, словно осознавая себя хозяевами царства ночи.
Симка и Гошка как самые маленькие спали на полатях – высоко, под самым потолком. И вечером, когда глаза привыкали к темноте, они с высоты полатей наблюдали с замиранием сердца за этими тенями, бегающими из угла в угол и всегда исчезающими в том дальнем углу, который от этого, казалось, был напичкан всякой живой нечистью.
* * *
С приработка мать вернулась поздно. Еще позже пришел отец – когда дети уже спали. Он устало разделся, поел кое-что, что принес с собой, оставив в основном наутро ребятишкам и, прикрутив лампу, сел у крохотного окошечка землянки просматривать газету, которую обычно прихватывал с работы.
– Ну что, мать, – обратился он к жене, отложив газету в сторону. – Письмо получил – от родителей. Пишут, приезжайте, примем…
Алена, глянув на Никифора, промолчала. Ей на это нечего было сказать. С одной стороны, она не хотела оставлять его одного в городе и уезжать в неизвестный ей край. Да и сама поездка с детьми – по теплушкам, товарным поездам – была таким мытарством, от одной мысли о которой у нее опускались руки. С другой стороны, и она и он понимали, что детей надо на лето вывезти в деревню.
– Надо, Алена! – убеждая жену, начал Никифор, понимая ее колебания. – Там пацанам будет хорошо. Зелень, овощи – деревня все-таки! Ты только посмотри, как отощал Минька. Малокровие у него. У деда с бабкой молока своего нет, но ничего – у соседей будете брать.
– Может быть, Акимка при тебе останется? – сказала Алена и посмотрела на мужа. – Он уже взрослый, сам обходится…
– А как же ты-то, с тремя поедешь? Он тебе в помощь! Потом, не нравится он мне последнее время. Курит, сытый… А где берет – не ясно. Надо выпроводить его отсюда… Целыми днями по городу шатается. Я раз видел его, со шпаной! Да исчез он быстро, на трамвае, на «колбасе» укатил… Пускай поживет в деревне. Там, у деда, здоровый дух…
– Как ты-то здесь будешь? Один ведь…
– Что я. Я на работе, на заводе, – сыт, домой прихожу поздно, только ночевать. Так что со мной оставаться ему никак нельзя – совсем отобьется… Поживешь там, справишь ребятишек, через два месяца вернешься… Надо, Алена, надо…
Никифор и Алена еще долго сидели за столом, при тусклом свете лампы, у единственного маленького окошечка землянки, высвечивающего слабым огоньком в темноту глубокого оврага.
* * *
На Николу вешнего[27] Алена уехала с детьми к родителям Никифора. Деревня, в которой жили старики, затерялась в отдаленном, глухом районе, на юге Барабинской низменности, приткнувшись к одному из многочисленных степных озер. И деревня, и озеро были обычными, степными. Деревня, разрастаясь в прошлом, не стесняла себя. Она раскинулась вольготно, по-степному, огородившись только вблизи изб. Обычное степное озеро, рядом с деревней, поросло со всех сторон высоким камышом, как будто защищаясь от голой, пустынной степи, с редкими проходами в камыше к чистой воде. В озере местные жители не купались и запрещали купаться детям, для которых поэтому единственным местом развлечений оставалась степь, с уходящими до горизонта травянистыми просторами. В озере местные жители не только не купались, но и не ловили рыбу, что было непонятно для нового человека. Но так повелось из поколения в поколение, и уже никто в деревне не задумывался таким вопросом и не мог ничего ответить на него.
Дед и бабка встретили сноху с внуками у самого дома. Встречать на станцию не вышли: было далеко, не по их уже годам.
Алена с детьми пришла со станции пешком, по жаре, по степи, отмерив немало верст.
– Ну, как там Никифор-то? – спросил дед сноху о сыне, когда, встретив ее после обычных приветствий в первые минуты приезда они уселись за стол и беседа потекла уже неторопливо и обстоятельно.
– Ничего, хорошо. Кланяется вам. Наказывал: передает поклон. Он же сейчас работает и пошел учиться! – ответила Алена, смущенная и гордая за мужа.
Стариков, свекра и свекровь, Алена до этого видела всего один раз. Было это давно, когда они только-только поженились, и Никифор привез ее к своим старикам: показать жену в своей деревне. И еще тогда, в первый свой приезд, она была смущена холодным приемом свекра. И в начале-то, даже испугавшись, подумала было, что она чем-то не понравилась старикам. И переживала, сокрушаясь и отыскивая в себе то, из-за чего она оказалась не люба им. Но только потом, много позже, пожив с Никифором, она поняла все. Никифор был весь в отца. Такой же серьезный, неулыбчивый и высокомерный не только с чужими, но и с близкими. У него был такой же, как у отца, колючий взгляд из-под бровей, рано закустившихся, и такая же суровая, не располагающая к доверчивости складка на переносице. Но Никифор, в отличие от отца, был маленьким и щуплым. Отец же его был высок ростом, со статной, костистой, уже старческой, но все еще броской фигурой, с сухощавым лицом, несколько удлиненным, с едва заметной горбинкой носа и с широкими, как лопата, крестьянскими руками.