Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Гарольда Папа забывает о том, что британские туфли – это верх элегантности.
– Грязь и еще раз грязь, – говорит он по-испански, изучая скользкие кожаные подошвы, изящную строчку, вдыхая сладкий запах настоящей итальянской кожи. – Мусор, – продолжает бормотать он по-испански. – Mugre. Porquería[448]. ¡Fuchi! Папа считает своим долгом охаять товар. Он приходит в ярость, когда мы собираемся заплатить первую названную цену. – Дураки! Владельцы магазинов ждут, что вы будете торговаться.
– Сколько, мой друг? – спрашивает Папа.
– Обойдутся тебе в пятьдесят, – говорит Гарольд, уже беседующий с другим покупателем.
– Сколько? – словно не слышит.
Потный Гарольд с отвращением смотрит на него:
– Amigo, сказал же, пятьдесят баксов. Cincuenta. Cinco[449] и ноль.
Папа:
– Пятьдесят? – И он принимает свой знаменитый вид: петушиный глаз, слегка склоненная голова, словно к его шпорам привязаны лезвия и он готов к атаке в сиянии темно-зеленых перьев и кровавой пены.
– Пятьдесят долларов? За эту грязь…
Гарольд разворачивает свое двухсотсорокафунтовое тело бизнесмена и вырывает коробку из папиных рук
– Для тебя – не продается.
– Да пошел…
– Это ты пошел отсюда, Рейес. Не мешай мне. Я занят – продаю туфли.
– Двадцать пять. Даю двадцать пять.
– Я уже сказал – забудь! Эти туфли – лучше не бывает.
– Черт побери. Пошел… Сын матери… – бормочет он, а мы все уже спешим вниз по расшатанным ступенькам, отстукивая tip-tap в знак нашего поражения.
Папа – человек одержимый. Мы обращаемся к нему, но его глаза – закрученные спирали. Мы тянем его за рукав и показываем на вещи, которые хотели бы купить, – на мороженое на палочке, банданы, фломастеры. Но это бесполезно.
После того как мы обошли квартал и перетрогали связки носков – шесть пар за доллар, после того как дотянулись до холодной бутылки земляничного лимонада в ледяном кулере с кусочками льда, подобными айсбергам, – твоя рука уже занемела, когда ты наконец вылавливаешь ее, – после того как услышали проповедника, кричащего нам, чтобы мы приняли Бога, который уже грядет, но еще не добрался до Максвелл-стрит, после того как миновали дверной проем с большой, грудастой женщиной в топе с бретельками через шею и пурпурных атласных шортах, после того как проводили глазами мешки с рубиново-красными грейпфрутами, пластиковую Венеру Милосскую, цветок герани в жестянке из-под кофе, мы возвращаемся обратно, мы вернемся обратно, мы должны вернуться обратно. Мы должны? Должны! Ужасно во второй раз взбираться по ступеням с алюминиевыми полосками.
Мама просит ключи от машины.
Унижая его в третий раз.
Когда мы доходим до магазина Гарольда, Бабуля останавливается на первой ступеньке и говорит:
– Я здесь подожду.
– Сколько? – спрашивает Папа Гарольда еще раз, будто впервые.
– Сорок пять, – фыркает Гарольд, – по цене грязи.
– Тридцать! – говорит Папа.
– Сорок! Я сам за них столько заплатил.
– Тридцать пять!
– Сказал сорок, и выметайся отсюда, слышал меня?
Папа платит, бормоча про себя:
– Грязь, грязь, за эту грязь.
Гарольд засовывает купюры в карман рубашки и машет руками, словно говоря: «Ты меня достал, исчезни». И оба они ужасно сердиты, весь день разбиты. Оба в ярости и полны отвращения.
И оба торжествуют!
* Taquitos de [450]«пайн-соль».
Папина любимая taquería расположена на Холстед-стрит, в нескольких кварталах к югу от «Настоящих хот-догов Джима», и называется она «Ла Милагросса». Папа любит рассказывать историю о том, как он впервые привел туда Маму. Они тогда были молодоженами. На Маму это заведение не произвело особого впечатления.
Голодная толпа стоит у жирного металлического прилавка и размахивает пластиковыми номерками перед продавцами, раздающими заказы под неоновой Девой Гваделупской и пыльной головой быка со стеклянными глазами. Спиралевидные липучки от мух свисают с потолка подобно лентам на детском празднике, непрекращающееся жужжание этих насекомых заставляет посетителей вздрагивать.
– Как ты мог привести меня сюда? Это место похоже на помойку, – говорит Мама.
– А это и есть помойка, – говорит Папа. – И потому tacos здесь хорошие.
– Неужели ты думаешь, что я смогу есть здесь? – спрашивает Мама, глядя на опилки на полу за мясным прилавком. – Похоже, здесь полно жуков и мышей.
– Их полно и в нашем доме, но мы же едим там, верно?
На это Мама не находит что ответить. Это правда. Они живут в единственном месте, что могут себе позволить, и квартирная плата там невысока, а фауна обильна. Мама старается не смотреть на стыки между полом и стенами. Она заказывает себе chile relleno taco[451] и taco de cabeza[452]. Папа просит принести три тако с мозгами и два с языком и рисовый напиток.
В тот момент, что им приносят еду, словно по сигналу, появляется человек с вездесущими шваброй и ведром† и начинает мыть все с «пайн-солем». Швабра такая липкая, словно не успела высохнуть, а запах «пайн-соля» так силен, что мы непроизвольно моргаем. Этот запах, печальный запах суббот по утрам, коридоров, что ты делишь с другими жильцами, домов престарелых, домашних питомцев или людей, пострадавших в катастрофах, бедняков, которым не во что облачиться, кроме гордости. Может, мы и бедные, но живем в чистоте, говорит этот запах. Может, мы и бедные. Не стыдно быть pobre, но… уж очень тяжко.
† Даже Берналь Диас дель Кастилло, один из пехотинцев Эрнана Кортеса, пишет в своей удивительно подробной хронике об одержимости мексиканцев чистотой. И это справедливо даже в наши дни. Стоит только прилететь в аэропорт Мехико и выйти из самолета в зону прибытия, и вашим первым знакомством с мексиканской культурой станет необходимость уворачиваться от кого-либо, яростно орудующего шваброй. Особенно если дело происходит посреди дня. ¡CUIDADO! ОСТОРОЖНО! предупреждает желтый пластиковый знак, изображающий падающего на спину человека.
– Он звонит из Техаса, – говорю я, передавая телефон Маме. – Это Папа.