Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я повторяю это снова и снова. Как быстро теряет смысл этот рефрен. «Он меня любил, он меня любил».
Я обхватываю голову ладонями, и Руби говорит мне дышать. Вместо ее голоса я слышу голос Стрейна, который велит мне глубоко дышать, чтобы он мог войти поглубже. «Хорошо, – говорил он. – Как хорошо».
– Как же я от этого устала, – шепчу я.
Руби садится передо мной на корточки, кладет ладони мне на плечи – это первый раз, когда она ко мне прикоснулась.
– От чего вы устали? – спрашивает она.
– От того, что слышу его, вижу. Все, что я делаю, пронизано им.
Мы молчим. Мое дыхание успокаивается, и она встает, убирает руки.
Она мягко говорит:
– Если вы вспомните первый инцидент…
– Нет, не могу. – Я откидываю голову на спинку кресла, вжимаюсь в подушку. – Я не могу к этому вернуться.
– Возвращаться не обязательно, – говорит она. – Можете остаться здесь. Просто вспомните одно мгновение – первое для вас, которое можно было бы назвать интимным. Вспомните, кто был его инициатором. Он или вы?
Она ждет, но я не могу это произнести. Он. Он подозвал меня к столу и дотронулся до меня, пока весь класс делал домашнюю работу. Я сидела рядом с ним, смотрела в окно и позволяла ему делать все, чего он хочет. И не понимала этого, не просила об этом.
Повесив голову, я выдыхаю.
– Не могу.
– Все в порядке, – говорит психотерапевт. – Не торопитесь.
– Я просто чувствую… – Я прижимаю ладони к бедрам. – Я не могу лишиться того, за что так долго держалась. Понимаете? – Мне так больно из себя это выдавливать, что у меня искажается лицо. – Мне просто действительно нужно, чтобы это было историей любви. Понимаете? Мне правда-правда это нужно.
– Знаю, – говорит она.
– Потому что если это не история любви, то что?
Я смотрю в ее блестящие глаза, в ее полное сочувствия лицо.
– Это моя жизнь, – говорю я. – Это было всей моей жизнью.
Она стоит рядом со мной, пока я говорю, что мне грустно, так грустно. Это короткие, простые слова – единственные, что имеют смысл, когда я по-детски прижимаю руки к груди и показываю, где болит.
В весеннем семестре я снова начала пить, на моей тумбочке теснились пустые бутылки. Если я была не на занятиях, то в постели с ноутбуком. Вентилятор жужжал, экран горел до поздней ночи. Я рассматривала фотографии побрившейся налысо Бритни Спирс в разгаре нервного срыва, нападающей на папарацци с зонтом и взглядом загнанного в угол зверя. Блоги светской хроники раз за разом постили одни и те же снимки с заголовками вроде: «У бывшей подростковой поп-принцессы поехала крыша!» Под статьями множились страницы ликующих комментариев: «Вот неудачница!.. Как печально, что все они кончают одинаково… Спорим, месяца не пройдет, как она коньки отбросит».
По ночам я клала телефон на подоконник рядом с кроватью, а утром первым делом проверяла, сколько раз звонил Стрейн. Как-то я сидела в баре с Бриджит и почувствовала вибрацию мобильника; я выудила его из сумки и подняла, чтобы она видела на экране его имя.
– Мне жаль, – сказала я, – но я просто не могу с ним говорить.
Я рассказала ей о расследовании, со слов Стрейна назвала его охотой на ведьм, дала понять, что на самом деле он не сделал ничего плохого, но я все равно злюсь. Разве я не имею права побеситься?
– Конечно, имеешь, – сказала Бриджит.
Я начала заходить на страницу Тейлор в Фейсбуке каждый день, листала ее фотографии, испытывая одновременно отвращение и удовлетворение от того, какой обычной она выглядела в брекетах и с жесткими, почти белыми волосами. Только один снимок вселил в меня тревогу: она улыбалась в форме для хоккея на траве. Подол ее юбки доходил до середины загорелых бедер, на ее плоской груди была багровая надпись: «БРОУВИК». Но потом я вспомнила, как Стрейн описывал мое тело в возрасте пятнадцати лет и называл его довольно развитым, скорее женским, чем детским. Я вспомнила мисс Томпсон, ее женственные формы. Мне не стоило бы так поспешно превращать его в чудовище.
Мне не нужны были зачетные единицы, но я все равно записалась на семинар Генри по готике. На парах, когда мы разбирали какую-то тему и остальные не справлялись, он обращался ко мне. В аудитории воцарялась тишина, и он обводил взглядом студентов, всегда останавливаясь на мне.
– Ванесса? – говорил он. – Что думаете?
Он рассчитывал, что мне всегда найдется что сказать об историях одержимых женщин и жестоких мужчин.
После каждой пары он находил предлог пригласить меня в свой кабинет: он хотел одолжить мне какую-то книгу, он выдвинул мою кандидатуру на стипендию от кафедры, он хотел обсудить со мной вакансию ассистентки, которая должна была открыться в следующем году, – так мне было бы чем заняться, пока я поступаю в аспирантуру. Но стоило нам остаться наедине, все заканчивалось болтовней и смехом. Смехом! С ним я смеялась больше, чем когда-либо со Стрейном, которого я по-прежнему игнорировала. Он начал звонить каждую ночь, оставлял на автоответчике сообщения, умоляя меня, пожалуйста, перезвонить, но я не хотела слышать, что его судьба держится на волоске. Я хотела Генри, сидеть у него в кабинете и показывать на открытку на его стене – единственное, что он на нее повесил, – спрашивать, откуда она взялась, и чтобы он рассказывал, что она из Германии, куда он ездил на конференцию и потерял свой багаж, так что ему пришлось ходить везде в спортивных штанах. Я хотела слышать, как он называет меня остроумной, очаровательной, талантливой, своей лучшей студенткой; как он описывает, какое будущее для меня видит.
– В аспирантуре, – говорил он, – вы будете одной из тех продвинутых ассистенток преподавателя, которые принимают студентов в кофейне.
Это была такая мелочь, но у меня перехватывало дыхание. Я видела себя перед собственным классом, видела, как рассказываю собственным студентам, что читать и писать. Возможно, в этом всегда и было дело: я хотела не самих этих мужчин, а стать ими.
Я записывала в блоге все, что он мне говорит, каждый взгляд, каждую улыбку. Я постоянно мучилась над тем, что все это значит, вела учет каждой мелочи, как будто это могло помочь мне найти ответ. Мы вместе обедали в студенческом клубе, он отвечал на мои электронные письма в час ночи, перешучивался со мной и подписывался: «Генри», хотя имейлы, адресованные всему классу, приходили за подписью «Г. Плау». Я раз за разом писала в блоге: «Возможно, это ничего не значит, но это должно что-то значить», пока эти строки не заполняли весь экран. Он рассказывал, что в десять лет для смеха выучил «Бармаглота» наизусть, и представить его ребенком было гораздо легче, чем Стрейна. Но он и вел себя по-ребячески, если не как мальчишка. Когда я его поддразнивала, он ухмылялся, и на лице у него вспыхивал румянец. В своих имейлах он писал о сериях «Симпсонов», упоминал какие-то песни, популярные, когда он учился в аспирантуре.