Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бледнею. Он же расстегивает ремень на брюках и приспускает их вместе с трусами, высвобождая налитой кровью член.
– Давай. Не нравятся мои ласки. Поработай сама, – обхватывает он меня за шею и давит, заставляя опустить голову к его паху.
В нос ударяет терпкий мужской запах. Он настолько густой и специфичный, что сдерживаемая мной изо всех сил тошнота подступает к горлу.
Нет, нет, нет, только не это!
Но глядя на эти белесые волосы на лобке, в глазах темнеет от отвращения. И когда губ касается красноватая головка члена, не выдерживаю и меня выворачивает всем, что я съела, прямо на Елисеевское хозяйство.
– Твою мать! – взревев, машинально подскакивает он, ударив меня коленом в скулу. Через секунду мне прилетает уже выверенная пощечина. – Дрянь! Сука, траханная во все дыры! Веня, тормози! – орет он водителю и как только машина начинает тормозить, выпинывает меня из нее. – А ну- ка пошла вон, тварь!
Я все еще в шоке и меня по-прежнему рвет, когда я падаю на асфальт и качусь несколько метров, сдирая кожу. Перед глазами темнеет от опоясывающей боли. Эта боль разливается по почкам, переползая на низ живота, и я понимаю где-то на уровне интуиции, что вряд ли я отделаюсь царапинами. Хоть скорость перед падением и была сброшена, но все же она была. Приземлилась я отнюдь не мягко, поэтому, когда возле меня останавливается машина охраны, и один из Елисеевских бодигардов аккуратно берет меня на руки, прошу его дрожащим от слез голосом:
– Пожалуйста, отвезите меня в больницу.
Мужчина, молча, укладывает меня на заднее сидение и садится за руль. Не знаю, услышал ли он мою просьбу. Я ничего не понимаю от шока, меня трясет, как в лихорадке, мне так холодно и страшно, что зуб на зуб не попадает. Боль с каждой минутой становиться все сильней и сильней.
Скрючившись, и поджав под себя ноги, пытаюсь хоть чуть-чуть унять ее, но тщетно. Низ живота тянет, и спазмы становятся все интенсивней и интенсивней. Я плачу навзрыд, отчаянно надеясь на чудо, яростно отмахиваясь от любого намека на потерю.
Я не могу потерять моего малыша. Просто не имею права, иначе я не знаю, ради чего мне дальше жить. Ради чего я предавала, терпела эти унижения и побои, ради чего тогда это все?
– Пожалуйста, малыш, не оставляй меня. Прошу тебя, я очень тебя прошу! Я не смогу без тебя. Ты – мой свет, ты- моя сила. Ты – все, что у меня осталось! Пожалуйста! – умоляю, когда меня выводят из машины во дворе нашего дома.
Глядя на некогда родные стены, я понимаю, что это конец.
– О, боже, Гриша, что он с ней сделал?! Что он сделал с моей дочерью? – слышу мамин истеричный крик.
Они бегут ко мне с Можайским через весь двор, но потом вдруг резко замирают, а вместе с ними и весь мир, когда они с ужасом смотрят на мои ноги, по которым начинает неудержимым потоком бежать кровь.
Задрожав всем телом, через силу опускаю взгляд и едва не теряю сознание под мамин истошный крик.
– Что он с ней сделал? Что это за зверье такое?! Господи, доченька, господи! – рыдает она, подбегая ко мне. Она еще что-то кричит, но я уже не слышу, кладу дрожащие руки на промежность в попытке удержать. Но мой малыш просачивается сквозь пальцы густыми, бурыми каплями, разбиваясь о мрамор подъездной дорожки. Но я не верю, что это конец. Просто не верю.
Оседаю и держу, отчаянно держу окровавленные руки между ног, шепча на грани срыва:
– Пожалуйста, ради бога, вызовете скорую. Мама… Мама, прошу тебя, мой малыш…
Мама ошарашенно застывает и тут же переводит испуганный взгляд на бледного, как полотно, отчима.
– Прошу вас, – подползаю я к нему и схватившись за его штанину, рыдаю навзрыд, захлебываясь отчаянием. – Пожалуйста, я все сделаю, что скажите. Только прошу, умоляю, вызовите мне скорую!
Можайский тяжело сглатывает и, отведя взгляд, поднимает меня с колен.
– Нет, не надо. Я должна держать! – сопротивляюсь изо всех сил, пытаясь удерживать руки там же. Но отчим, не слушая мой вой, несет меня в дом.
– Гриша, Гриша, что ты делаешь? – семенит мама следом.
– Вызови своего врача и скажи, чтобы держал рот на замке! – отдает он распоряжение, укладывая меня на кровать.
– Но…– пытается мама что-то сказать.
– Никаких "но"! – отрезает он. -Тут уже все равно ничем не поможешь, а шумиха мне не нужна. Так что давай, вызывай его сюда!
– Как ты так можешь? – выплевывает мама со слезами. – Она ведь просто глупая девчонка…
Что ей отвечает Можайский, я уже не слышу, да и мне все равно. Внутри меня что-то тихо умирает, вытекая по каплям вместе с моим ребеночком.
Наверное, я потеряла сознание, потому что, когда открываю глаза, надо мной уже хлопочет доктор. Я слышу, как он говорит маме:
– Сейчас самое главное не допустить развитие инфекции. Я проведу гинекологическое выскабливание и вакуум-аспирацию. К сожалению, так как у нас нет контроля узи, придется до «скрипа», а это сами понимаете, повреждение стенок и возможные проблемы в дальнейшем.
– А нельзя как-то …
– Нельзя. Было бы узи – другой разговор, а так мне приходиться ориентироваться на звук, что там нет никаких остатков. Звук должен быть пищащий, как если бы я пальцем провел по чистому стеклу…
Понимая, что малыш уже умер, что его больше нет, начинаю дрожать и снова плакать. Мне уже все равно, что меня выпотрошат, как индейку перед Днем Благодарения, от меня все равно уже ничего не осталось, кроме оболочки, но эта потеря заставляет все мое существо содрогаться от безысходности. К счастью, мне вкалывают наркоз.
В следующий раз, когда прихожу в себя, я уже "выскоблена до скрипа". Каждый миллиметр моего тела болезненно ноет и горит огнем, но эта боль ничто, когда внутри поселилась незаживающая рана.
Говорят, материнство искалечило больше женщин, чем война мужчин. Истинная правда. Сегодня меня искалечили, убив моего ребенка. И пусть какая-нибудь бездушная, тупая тварь попробует мне сказать, что это был еще эмбрион.
Да, с медицинской точки зрения “эмбрион”, но тогда и в груди у меня всего лишь четырехкамерная мышца в отличном состоянии, которая ну никак не должна болеть. А она болит, разрывается на части, воет. Потому что “медицинская точка зрения” – это всего лишь маленький островок в бушующем океане нашей жизни, в которой сердце матери не признает сроков и возрастов: будь он хоть эмбрионом, хоть сорокалетним дядей – это ее ребенок. Ребенок, которого она любила, которого ждала, которому читала сказки, обещала научиться готовить и быть лучшей мамой на свете. Чьи синие – пресиние глазки она представляла и готова была за них умереть.
Вспоминая все это, тихо плачу. Оказывается, в девятнадцать можно познать всю горечь мира и постареть на целую жизнь. Я себя ощущала бесконечно старой: когда ничего уже не надо и ничего не имеет значения, теряя всякий смысл. Внутри поселялась какая-то горькая пустота и холодное безразличие. Лишь слезы, непрестанно текущие по моему лицу, говорили о том, что я еще живая и там, на глубине не все выскоблили.