Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видите ли, Диана никому из наших лица не показывает.Все встречи происходят на конспиративной квартире, в полумраке, да она еще и ввуали.
– Но это неслыханно!
– В романтическую героиню играет, – скривилсяБурляев. – Уверен, что Сверчинский ее лица тоже не видел. Прочие частитела – весьма вероятно, но лицо наша Диана прячет, словно турецкая одалиска.Таково было твердое условие ее сотрудничества. Грозится, что при малейшихпоползновениях открыть ее инкогнито прекратит всякую помощь. Было особое указаниеиз Департамента – попыток не предпринимать. Пусть, мол, интересничает, лишь бысообщала данные.
Эраст Петрович сопоставил манеру, в которой Бурляев иСверчинский говорили о загадочной „сотруднице“, и обнаружил в интонации исловах обоих штабс-офицеров черты несомненного сходства. Кажется, Управление иОтделение соперничали не только на поприще полицейской службы.
– Знаете что, Петр Иванович, – сказал Фандорин ссамым серьезным видом. – Вы меня заинтриговали вашей т-таинственнойДианой. Свяжитесь-ка с ней и сообщите, что я хочу немедленно ее видеть.
Семьсот восемьдесят два, семьсот восемьдесят три, семьсотвосемьдесят четыре…
Мускулистый, поджарый человек с неподвижным лицом,спокойными серыми глазами и решительной складкой поперек лба лежал на паркетномполу и считал удары собственного сердца. Счет шел сам собой, без участия мыслии ничуть ей не мешая. Когда человек лежал, удар его сердца в точностисоответствовал секунде – это было многократно проверено. Давняя, еще с каторги,привычка, отдыхая, прислушиваться к работе своего внутреннего двигателянастолько вошла в плоть и кровь мужчины, что иногда он просыпался среди ночи начетырехзначном числе и понимал, что не прекращал счета даже во сне.
Эта арифметика была не лишена смысла, потому что приучаласердце к дисциплине, закаляла выдержку и волю, а главное – позволяла закаких-нибудь пятнадцать минут (то есть за девятьсот ударов) расслабить мышцы ивоскресить силы не хуже, чем за три часа крепкого сна. Однажды мужчине пришлосьдолго обходиться без сна. В Акатуйском каторжном остроге его хотели зарезатьуголовные. Днем сунуться боялись, ждали темноты, и это повторялось много ночейподряд. А обыкновение лежать на жестком осталось с ранней юности, когда Грин(так его называли товарищи, настоящего же имени теперь не знал никто) занималсясамовоспитанием и отвыкал от всего, что считал „роскошью“, включив в этукатегорию вредные или даже просто не обязательные для выживания привычки.
Из-за двери доносились приглушенные голоса – члены БоевойГруппы возбужденно обсуждали детали успешно проведенного акта. Иногда Снегирь,забывшись, повышал голос, и тогда остальные двое на него шипели. Они думали,что Грин спит. Но он не спал. Он отдыхал, считал пульсацию сердца и думал про старика,который перед смертью вцепился в его запястье. Кожа до сих пор помнилаприкосновение сухих горячих пальцев. Это мешало ощутить удовлетворение от чистопроведенной акции, а ведь иных радостей кроме чувства выполненного долга усероглазого человека не было.
Грин знал, что его кличка по-английски значит „зеленый“, носвой цвет ощущал иначе. Всё на свете имеет окраску, все предметы, понятия, вселюди – он чувствовал это с раннего детства, была у Грина такая особенность.Например, слово „земля“ было глиняно-коричневое, слово „яблоко“ светло-розовое,даже если антоновка, „империя“ – бордовое, отец был густо-лиловый, мать –малиновая. Даже буквы в алфавите имели свой окрас: „А“ – багровый, „Б“ –лимонный, „В“ – бледно-желтый. Грин не пытался разобраться, почему звучание исмысл вещи, явления или человека для него окрашиваются так, а не иначе – простопринимал это знание для сведения, и знание редко его обманывало, во всякомслучае в отношении людей. Дело в том, что по шкале, изначально встроенной вГринову душу, каждый цвет имел еще и свое потаенное значение. Синий былсомнение и ненадежность, белый – радость, красный – печаль, поэтому российскийфлаг выходил странным: тут тебе и печаль, и радость, причем обе какие-тосомнительные. Если новый знакомый отсвечивал синевой, Грин не то чтобыотносился к нему с заведомым недоверием, но присматривался и примеривался ктакому человеку с особенной осторожностью. И еще вот что: люди единственные извсего сущего обладали свойством со временем менять свой цвет – от собственныхпоступков, окружения, возраста.
Сам Грин когда-то был лазоревый – мягкий, теплый,бесформенный. Потом, когда решил себя изменить, лазурь пошла на убыль,понемногу вытесняемая строгой и ясной пепельностью. Со временем голубые тонаушли куда-то внутрь, из главных стали оттененными, а Грин сделалсясветло-серым. Как дамасская сталь – таким же твердым, гибким, холодным и неподвержен ржавчине.
Преображение началось в шестнадцать лет. Прежде Грин былобычным гимназистом – писал акварельные пейзажи, декламировал Некрасова иЛермонтова, влюблялся. Нет, он, конечно, и тогда отличался от одноклассников –хотя бы потому, что все они были русские, а он нет. В классе его не травили, недразнили „жидом“, потому что чувствовали в будущем стальном человеке сосредоточенностьи тихую, несуетливую силу, но друзей у него не было и не могло быть. Другиегимназисты прогуливали уроки, устраивали учителям обструкции и списывали сошпаргалок, а Грину надлежало учиться на одни пятерки и вести себя самымпримерным образом, потому что иначе его бы отчислили, а отец бы этого неперенес.
Вероятно, гимназия была бы благополучно окончена, лазоревыйюноша стал бы сначала студентом университета, а потом врачом или – как знать –художником, но тут генерал-губернатору Чиркову взбрело в голову, что в городерасплодилось слишком много евреев, и он распорядился выслать обратно в местечкиаптекарей, дантистов и торговцев, не имевших вида на проживание вне чертыоседлости. Отец был аптекарем, и семья оказалась в маленьком южном городе,откуда Гринберг-старший уехал много лет назад, чтобы выучиться чистойпрофессии.
Натура Грина была устроена так, чтобы откликаться назлобную, тупую несправедливость искренним недоумением, которое, пройдя черезстадии острого, физического страдания и обжигающего гнева, завершалосьнеодолимой жаждой ответного действия. Злобной, тупой несправедливости вокругбыло много. Она мучила подростка и прежде, но до поры до времени удавалосьделать вид, что есть дела поважнее – оправдать надежды отца, выучитьсяполезному ремеслу, понять и раскрыть в себе то, ради чего появился на свет.Теперь же злобная тупость налетела на Грина, как пышащий грозным паромлокомотив, отбросила под насыпь, и противиться голосу натуры, требовавшейдействия, стало невозможно.