Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я могу все! Ну что за бесподобное ощущение! Я могу сделать тройной алфавитный поворот, который у меня никогда раньше не получался, даже катарсическое па четвертой ступени, о котором я прежде и не мечтал, сейчас шутя, как пустяк, исполню! Главное – я точно знаю, что, когда, в какой последовательности, да что там, еще больше – мне и не надо знать, как и что, потому что все выходит автоматически, я просто живу в танце!
Я уже не только следую Сониному сюжету, я полноправный участник синхрона – что за восторг! И даже это не предел для меня – я могу, как подобает мужчине-партнеру, сам вести эту женщину в танце, я, иными словами, способен на свой сюжет. Если вдуматься, я способен на то же, на что и она, может, даже на большее. Бац – и я распыляюсь. Бац – стало змеиным тело. А вот смотрите – я отрываюсь от земли! Я лечу! Я веду ее в танце!»
Эми спал, замерев в неестественной, вывороченной позе, а Соня все никак не могла остановиться, хотя завораживать к тому времени было уже некого – и тридэ, и люди отрубились в восторженном изнеможении. Сейчас она танцевала исключительно для себя, и нам, гагарам, никогда не постигнуть, хотя бы частично, прелести ее многомерного танца. Потом она то ли устала, то ли опомнилась, но вошла в более или менее привычную форму, опоенной ведьмой взмыла под потолок, облетела зал, каждому заглядывая в глаза, тряхнула головой, отрезвела, внимательно-внимательно рассмотрела бедного Эми, захохотала (и кто-то невидимый рядом хмыкнул), попыталась погладить ему щеку, но пальцы прошли насквозь… и тогда она зло огляделась, и тогда рывком вскочила с колен, и тогда расставила руки, и у всех зрачки, шевельнувшись, наставились на нее (только Эми, бедняга, спал), и тогда она сделала жест, небольшой такой жест пальцами, означающий разморозку, и произошла в зале метаморфоза.
Произошло сначала общее кратенькое движеньице, потом один за другим – не вместе, а именно один за другим – начали исчезать тридэ, хотя, собственно, и не тридэ это были вовсе, а так, недотридэ, чуть посложнее людей, а так как тогда в Танцлифте почти никого, кроме тридэ, не было, он вскорости опустел – лишь трое камрадов все так же мертво сидели за своим столиком да гулял по залу включившийся опять тридэ Дона, пропадавший где-то почти все время танца. Еще жест, теперь не только пальцами – телом, и камрады, заморгав, стали приподыматься со своих кресел. Они стали приподыматься и лицом показывать, что ну-у-у, ваще! и переглядываться, постепенно принимая деловой вид. Они подошли к Эми, тот, все еще замороженный, сидел на полу, как бы зевая, и обступили его кругом. С тихим хлопком (в котором не было необходимости вовсе) переместился к ним Дон, а как только он оказался рядом, Соня медленно и покорно отошла в сторону, то есть совсем в сторону, в самый дальний угол Танцлифта. Шла она медленно и немножечко театрально – мол, Мавра сделала свое дело, Мавра, соответственно, может уйти, но учтите – она скорбит.
– Наплечники, – тихо напомнил Дон.
Камрады склонились над Эми и осторожно сняли с него наплечники.
– Будите!
Соня оглянулась и ничего не сказала. Просто оглянулась, и все.
Внутри Эми все еще была музыка, и первых ударов он не почувствовал. Тогда Соня из своего угла чрезвычайно громко щелкнула пальцами – и он проснулся.
В этот миг был размозжающий удар в пах. Музыка напоследок вскрикнула, Эми со страшным умоляющим басом попытался вздохнуть – и ему выбили зубы. Это было неумело, потому что от удара в зубы Эми пришел в себя и сумел в падении откатиться, зацепив одного из камрадов ногой – тот до конца избиения так и не оправился и все подвывал, зажимая ладонью глаз. Музыка – треньк!
Потом его долго били – так, чтобы почти насмерть. Каждый удар приносил увечье, каждый удар приносил боль, каждая приходящая боль была особенно невыносимой, совсем не такой невыносимой, как боль от ударов, которые Эми получал прежде, никакого сравнения – казалось, он был заворожен Соней на гиперусиление каждой получаемой боли. И каждая боль (это было главным и очень четким его ощущением) выключала что-то в его душе, освобождая для себя место – все его мытарства, связанные с освобождением от шкуры Дона, вся его тяга к полному «возвращению», память о камрадах, о детстве, о любви, психотанце, обо всяких там мелочах, о вкусной еде… Из него вышибались воспоминания, желания, страхи… и только боль, только память о боли, только предчувствие боли будущей… вспугнутый разум ошалел от нее и вслед за музыкой быстро умер… Боль была теперь вместо мыслей, вместо звуков, цветов и запахов, умер даже невероятный ужас первых ударов, потому что это был ужас непонимания, а не боли, да и сам Эми умер, пропал, растворился, превратился в оргию, симфонию болей.
Соня сидела в углу на корточках и мертво смотрела в стену.
Медленно-медленно расползлись в стороны створки главных дверей Танцлифта.
Глава 25. За день до Дня Данутсе
В день отсылки мотороле магистратского поручения Дон получил первую весточку от Кублаха. Весточкой оказался слабый то ли зуд, то ли писк в области правого надбровья. Это значило, что Кублах еще далеко и вряд ли доберется до Парижа‐100 в течение ближайшей недели. Но это означало также, что Кублах его засек и сейчас, не теряя времени, мчится по следу.
Дон почувствовал себя выпотрошенным, переоделся в костюм «Тебя никто не знает», оглядел себя в зеркале, неопределенно хмыкнул и вышел на улицу. Иногда он так делал.
Вообще, сама идея бродить по улицам была далеко не безопасной – как ни крути, на улицах террор, да и на самого Дона очень много охотников, поэтому он и надевал «тебяникто». Это помогало, хотя и не обеспечивало полного неузнавания. Дон старался избежать не столько покушений, сколько приставаний.
Судя по всему, мысль надевать «тебяникто» при выходе на улицу пришла очень ко многим. Естественно, Дон никого не узнавал, но ощущение,