Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Вива встает на ноги, как актриса, готовая произнести свою реплику. На какую-то долю секунды я, словно глаз фотоаппарата, фиксирую ту Виву, какую никогда прежде не видела, ту печаль, что она несла в себе долгие-долгие годы, с самого детства, это серебристое мерцание, все плохое, что когда-либо случилось с ней, отражается у нее на лице, но только на кратчайшую долю секунды, а потом исчезает.
– Пункт четвертый, – невероятно серьезно говорит Вива. – Никогда. Никогда не подвергайся аресту… если тебе очень хочется писать.
И теперь моя очередь повалиться на тротуар, а Вива ковыляет вокруг меня и смеется, смеется, мы скрещиваем ноги, чтобы не описаться, и наши тела сотрясаются, и жители Сан-Антонио идут мимо и думают: «Какого черта?» – и, вероятно считают нас сумасшедшими, и, может, мы такие и есть. Но кому какое дело, верно? Кому, черт побери, какое дело?
Когда Бабуля заболевает, ее дети забывают о том, что она им мать, и как можно винить их в этом, раз она всегда забывала о том, что они ее дети? С Бледнолицей Тетушкой вообще невозможно разговаривать. Каждый раз, как Папа звонит ей, она разражается криками. «Сестра, будь благоразумна», – умоляет он, но, когда он позвонил ей в последний раз, она выпалила в ответ: «Бог справедлив» – и повесила трубку. Дядюшки из Чикаго тоже отказываются приехать, они все еще сердятся на нее за то, что она истратила все свои деньги на первенца.
– Это отвратительно, – качает головой Папа. – Не могу поверить, что это моя семья.
Папе приходится убеждать Маму, что Бабуля была очень добра к нам, заплатив первый взнос за наш дом здесь, в Техасе, и что его унаследуют ее дети. И Мама наконец принимает Бабулю обратно в дом, хотя половина лица той застыла в глупой улыбке и говорить она не может. Она пускает слюни. Один глаз сместился, он сильно выпучен и остекленел, словно она уже видит пришедшую за ней Смерть.
Как Иисус, несший орудие собственной пытки, Мама чувствует, что бремя смерти Бабули взвалено на нее. Она начинает называть Бабулю на «ты», и почему бы нет, думает она. По имени она никогда ее не звала. Имя – это то, что присваивается людям, а Мама не считает нашу бабушку человеком. Выйдя замуж, она не стала называть ее матерью. Madre. Mamá. С какой стати? Не могла она называть ее и сеньорой Рейес. «Я ей не слуга!» Она вообще никак ее не называла.
Она говорила «твоя мать», или «ваша бабушка», или «ваша жена», пока Маленький Дедуля был жив. Но в глаза она никогда ничего такого не говорила. Она привлекала ее внимание, как животное, взглядом. Она не могла позвать ее из другой комнаты. Ей надо было смотреть на нее, чтобы сказать: «Телефон. Это вас». Или: «Ваш сын хочет знать, сделаете ли вы для него mole». Или: «У нас не хватает одного желтого носка и мочалки».
А теперь, когда у матери мужа случился инсульт, она наконец осмеливается обращаться к ней так, как считает уместным. Она фамильярно называет ее tú. А не usted, это все равно что кланяться. Tú. «Эй ты, – говорит она по-испански. – Ты почему оставила мне такой свинячий беспорядок? Хочешь, чтобы я убирала за тобой?» Свинячий беспорядок, cochinada, вот как она говорит! Когда Мама особенно негодует, она называет Бабулю «мой крест», mi cruz.
– Ну, мой крест, какую работу ты придумала для меня сегодня? – Так она говорит, когда Папы нет дома.
Бабуля доставляет массу lata. Маме сказали, что Бабуля скоро покинет этот мир, но телу нужно время, чтобы умереть. Оно начинает гнить изнутри, как дерево, полное червей. Ужасный запах, словно крысу швырнули об стену.
– Что? Ты все еще жива? Господи! – говорит Мама каждое утро, когда приходит к Бабуле.
Какое же это тяжкое дело – умирать. Ты думаешь, все произойдет как в кино, но это не так. Ужас угасающего тела, просто угасающего, и неудобства от этого угасания, постепенного и непрерывного. Я пообещала Маме, что буду помогать ей что есть сил, но, по правде говоря, у меня не хватает мужества смотреть на все это, когда мне полагается смотреть. Это Мама выполняет всю грязную работу, тяжелую работу, она поднимает Бабулю, и меняет белье, и обтирает ее, и кормит, словно жизнь наказала их обеих таким вот образом.
Однажды Мама поднимает Бабулю с кровати. Та весит примерно как охапка хвороста, замерзшего и безумного. Не стоит никакого труда втащить ее наверх по лестнице и донести до окна. Бескрайнее небо. Крыша, водосточная труба, проклятый пекан. Мама доносит Бабулю до лестничной площадки и останавливается. Я несла ее вниз после того как искупала…
Если бы лицо Бабули ничего не выражало, может, эта история была бы другой историей. Но в этот самый момент левый глаз Бабули решает высказаться и из него вытекает немного влаги. Печаль? Пыль? Ну кто знает? И этого достаточно для того, чтобы Мама опомнилась. Она относит Бабулю обратно в ее комнату и кладет на кровать под изображения Девы Гваделупской и Ракель Уэлч.
– Пирожок мой сладенький, – говорит Вива, целуя воздух у моей щеки и покачиваясь на джинсовых платформах. Хипповый запах пачули смешивается с запахом жареной еды, переполняющим столовую. Ее юбка подвернута столько раз, что ей приходится исполнить что-то вроде шимми, когда она садится напротив меня. Вива складывает губы в слово «привет», обращенное к нескольким ученицам постарше, наклоняется вперед и ложится на стол, чтобы сказать мне то, что хочет сказать.
И тут она выдает свое коронное:
– Лала, ты должна пообещать, что никому не скажешь о том, что я тебе скажу. Ни одной живой душе. Обещаешь, о’кей? Ты обалдеешь.
Она сильно вдыхает в себя воздух и добавляет:
– Угадай, о чем я!
И потом, когда я пожимаю плечами и сдаюсь:
– Нет, не могу угадать. Честно. Не могу. Черт. Давай выкладывай, или не будешь?
– Никогда не угадаешь, что сказал мне Зорро. Ни за что на свете. О, это совершенно прекрасно, это бомба. Пообещай, что никому не скажешь.
– Да хватит тебе, обещаю.
Она приподнимает плечи, бровки взлетают вверх, как подброшенные в воздух шляпки:
– Мы помолвлены!
Видит бог, я чувствую себя так, будто она вдарила мне по голове носком с камешками в нем.
– А как же Сан-Франциско? Ты же говорила, мы поедем в Сан-Франциско.
– Одно другому не мешает. Мы поедем в Сан-Франциско все вместе. Ты, я и Зорро. Ты будешь доедать картошку-фри?
– А как же «свобода – это когда тебе нечего терять»? А как же наши планы?
– Черт, не надо на меня злиться. Я сказала, что помолвлена, а не что умираю. Мы по-прежнему едем туда. И по-прежнему можем быть соавторами песен. Но у поэтов, знаешь ли, есть личная жизнь.
Я не верю, что это говорит Вива. При мысли о мистере Дарко, следующем за нами повсюду, даже в «Вулворт», я чуть не плачу.