Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то из них стукает меня по голове сумочкой, и у меня звенит в ушах. Чувствую, что половине лица становится жарко, но не успеваю даже поднять руку, как кто-то еще пинает меня по почкам, а затем они набрасываются на меня все, сплошь когти и черные перья. Пытаюсь отодрать их от своих волос и вырваться из их хватки, а когда понимаю, что это невозможно, то просто пускаюсь наутек – сначала бегу обратно к школе, а затем по подъездной дороге на север в надежде пересечь ее на следующем переходе. Но, не успев добежать туда, вижу, что меня там тоже поджидают. По крайней мере, я считаю, что ждут именно меня. Выяснять, так это или нет, слишком рискованно.
У меня нет выбора, я могу лишь перемахнуть через сетчатый забор и перебежать через шоссе. Час пик еще не наступил, но движение уже сильное в обе стороны. Слышу свист проносящихся мимо грузовиков. Когда движение позволяет это, я бегу. Грузовик гудит и виляет, чтобы не наехать на меня. Мне все равно. Мне все равно. Que me lleven de corbata[491]. Уехать отсюда, пусть даже повиснув на бампере. Мне все равно. Я никогда не принадлежала этому месту. Я не знаю больше, чему я принадлежу. И боль от ударов не может сравниться с болью внутри.
Бегу через магистраль с такой скоростью, будто на мне горят волосы, шарф висит, один шнурок развязался. Не знаю как, но добираюсь до той полосы, где ограждение разделяет машины, направляющиеся к центру, от машин, едущих в сторону границы. Мое сердце скачет зайцем, в легких горячо. Чтобы перелезть через барьер, мне надо обо что-то опереться. Как раз когда я сижу на нем, мимо, оглушительно гудя клаксоном, проносится фура.
– Придурок! – кричу я во все легкие, но из-за шума от всех этих машин мои слова упархивают прочь, как бумага. Сползаю с ограждения и плачу, словно маленький ребенок, грудь тяжело вздымается. Все вокруг дико ревет, в меня летит гравий. Я очень боюсь перебегать через три полосы, по которым машины едут на юг, и равно боюсь оставаться на месте. Я не знаю, что делать, меня сковывает страх.
– Селая, – раздается у меня в ушах чей-то пронзительный шепот. – Селая. – Голос такой резкий и отчетливый, и он так близко к моему уху, он шипит и обжигает, и заставляет меня вскочить на ноги. Селая.
А затем я все делаю на автопилоте, бегу и бегу, спрыгиваю с ограждения, перебегаю через три полосы и останавливаюсь только у поросшего травой холма над съездом с магистрали. Переваливаюсь через сетчатый забор и откашливаю горячую мокроту. Тело у меня холодное и в то же время будто раскаленное, дышать больно.
Селая. Что-то или кто-то назвал меня по имени. Сказал не «Лала», не «Ла», а «Селая». Кто, черт возьми, это мог быть? – гадаю я. Кто это был?
Когда я оказываюсь на жилых улицах, ноги у меня дрожат. Una viejita, занятая тем, что поливает растения у крыльца, смотрит на меня со своего двора, толстая маленькая собачонка с глазами-жуками в майке c Большой Птицей с улицы Сезам тявкает с той стороны забора.
– Как тебе не стыдно, Мэгги, – ругает ее хозяйка. Но Мэгги не успокаивается до тех пор, пока я не исчезаю у нее из виду.
Тащусь домой, вся потная и дрожащая, слова и чувства переполняют мою грудь, словно заточенные внутри скелета летающие мыши.
Добравшись до дома, запираюсь в ванной, раздеваюсь и оцениваю нанесенный мне ущерб, рассматриваю синяки и ссадины.
Селая. Я по-прежнему я. По-прежнему Селая. И приговорена жить до тех пор, пока Богу будет угодно смеяться надо мной.
Папины руки онемели от работы над креслами для гостиницы Святого Антония. От работы с кожей портятся руки. Спустя шесть дней он приходит домой и не может развязать шнурки на ботинках, руки у него распухли и похожи на подушечки для иголок. У него хороший заказ, и он не может позволить себе упустить его. Нам нужны деньги, и, выкладывая на стол чек за выполненную работу, Папа испытывает гордость.
Но руки у него такие большие, как у моряка Попая. Он так устал, что ужинает у телевизора в гостиной. «Пожалуйста, принеси ведро горячей воды мне для ног и еще одно для рук». Мама приносит ему два пластиковых ведра для ног и две большие миски для рук. А затем Папа просто лежит, распростершись на своем кресле-кровати. Мама кормит его albóndigas, мексиканскими фрикадельками и свежими tortillas, потому что это папина любимая еда. Она кормит его, словно ребенка.
– У вашего Папы тяжелая работа, – говорит она.
– ¿Sola? Но почему тебе всегда хочется быть одной? У тебя есть все, что только может пожелать niña. Почему ты хочешь оставить все это?
Папа машет в воздухе ножом для масла, обводя им кухню. Вентилятор на окне колышет невозможно горячий воздух с улицы и проталкивает его в дом. Кухонный стол усыпан крошками и жирный от масла. Папа приканчивает на завтрак тост и яйцо всмятку.
Я мою под краном еще один стакан и еще одну тарелку, не оборачиваясь, чтобы посмотреть на все те чудеса, на которые показывает Папа. Заляпанный холодильник молит о том, чтобы его вымыли, на нем рядом с приемником с алюминиевой антенной и покрытыми пылью кастрюлями лежит батон хлеба. Лак на дешевых кухонных шкафчиках почти ободран. Скрипучий деревянный пол, местами полысевший, умоляет отциклевать его и покрыть лаком. Кухонные стулья, обнаруженные Мамой в магазине Армии спасения – не говорите Папе, – заново обтянуты чем-то таким, что мои братья ехидно называют кожей с nalga. Да еще купленный на дворовой распродаже кухонный стол. Все, на что показывает Папа, требует усилий с моей стороны. Дом кажется мне слишком маленьким, как Алисе, съевшей печенье, на котором было написано «съешь меня».
– Я тоже хочу когда-нибудь иметь все это.
– Но хорошие девушки не покидают отчие дома до того, как выйдут замуж. Почему ты хочешь жить одна? Или… ты хочешь делать что-то такое, чего не можешь делать здесь?
– Я просто подумала, что могу попробовать заняться какими-то вещами. Могу, скажем, учить людей читать, или спасать животных, или изучать историю Египта в университете. Ну, не знаю. Заниматься какими-то такими вещами… какими занимаются в кино. Я хочу жить…
– …как немексиканки?
– Как другие люди. Вот почему я хочу попробовать жить одна.
– ¿Sola? Как? Почему? Почему молодая леди хочет быть одна? Нет, mija, ты слишком наивна, не понимаешь, о чем просишь.
– Но все мои друзья говорят…
– Значит, друзья для тебя важнее отца? Ты любишь их больше, чем меня? Помни Лала, на первом месте всегда семья – la familia. Твоих друзей не окажется рядом, когда у тебя возникнут проблемы. Твои друзья не подумают первым делом о тебе. Только твоя семья будет любить тебя, если ты попадешь в беду, mija. Кому ты тогда позвонишь? Соседу? Нет, нет. La familia, Лала. Помни об этом. Черт знает…