litbaza книги онлайнКлассикаЗеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х - Леонид Генрихович Зорин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 99 100 101 102 103 104 105 106 107 ... 127
Перейти на страницу:
Он умер – по милости небес! – раньше, чем они вышли в свет.

Я знал его, хотя и не близко. И мне он был всегда симпатичен. Была в нем своеобразная удаль, и выглядел он, во всяком случае, хозяином собственной судьбы. Что называется, крепко сшит, приятная внешность, складен и ладен, в общении он был обаятелен, к тому же в нем без труда угадывалось весьма привлекательное простодушие. Теперь-то мне ясно – его ущербность навязывала ему с малолетства роль гусара, амплуа победителя. Все вместе это никак не могло пройти бесследно и безнаказанно. Еще один из тех, кто сломался в отеческих объятьях режима. Достали его не кнутом, а пряником.

(Добавление, сделанное летом 1998):

Эксгибиционизм – природное свойство, которое «мыслящий тростник» стремился спрятать и осудить. Но эксгибиоционистская словесность имеет серьезные достижения. Если церковь почувствовала действенность исповеди, то Руссо обнаружил ее эстетику. Наше время подвело свой фундамент под эту тягу к самораздеванию. Мало-помалу человечество открыло терпкую прелесть публичности, а телевидение сполна удовлетворило эту потребность выворачивать себя наизнанку. Девицы, мышиные жеребчики, старые бабы полезли в натурщики, чтобы хоть на часок оказаться в орбите общественного внимания. Ясно, что оно ощущается как признание собственной незаурядности. Эта публика, Бог знает почему, рукоплещущая каждому слову, эти герои на полчаса, аплодирующие и тем, кто их оскорбляет, эти ведущие, демонстрирующие с невероятной очевидностью уровень происходящего действа – наконец-то мы стали сами собою!

Что и говорить, наши классики, не говоря уж о тех, кто стоял у самых истоков родной словесности, в общем-то, оказались счастливцами – они попали в эпоху чтения. Эта эпоха сейчас умирает в громе аудиовизуальной империи, задыхается в сетях Интернета. Эфир – на службе российской чувственности! Всякий, кто больше заголится, ныне срывает аплодисменты. То, что в тридцатые годы у Миллера выглядело почти открытием, ныне поставлено на поток. Бедный Нагибин хотел утвердить себя, руководствуясь этим телевизионным законом в предсмертной истерической прозе. Но в одну телегу впрячь не можно… Из этого ничего не вышло, кроме личностного жестокого краха. Не так давно случилось прочесть книгу критика Соловьева, эмигрировавшего лет пятнадцать назад: ущемленность, болезненная сексуальность, матерщина, терзания от невостребованности и, что удивительнее всего, у сравнительно молодого автора та же безумная страсть к стриптизу, что у преклонного Нагибина. Но здесь расчет еще откровенней, он и литераторский, и литературоведческий (убежденность, что будущее за заголением), и – это трудно упрятать – коммерческий.

Такие примеры нетрудно множить. В декадентскую пору тьма литераторов с завидной уверенностью полагают, что открыли секрет и нашли рецепт. Они возмещают скромность масштаба масштабом нескромности, искусственно взвинченной до мастурбированного пароксизма. Они «расковываются и распахиваются» – матерятся, расстегивают ширинки, спускают брюки и испражняются (имею в виду не только мужчин). И – неизбежный итог маршрута от первооткрывателя к профессионалу: искренность как литературный прием.

Исходя из кантовского императива различие между святым человеком и просто нравственным человеком в том, что второй, исполняя долг, может не чувствовать удовольствия. Святому же долг исполнить – в радость. Канту не посчастливилось знать советского сталинского человека. Он с радостью исполнял «свой долг», что вряд ли свидетельствовало о святости.

«Не свобода, а воля», – вздыхал Протасов. И в самом деле что за свобода, если она ограничена кодексом? На нашей почве всегда мечтали соединить одну с другой. Вот и Владимир Соловьев пишет об этой «свободной воле» как о «самозаконной». Но – не беззаконной.

Тайна театра заключена в Аристотелевом парадоксе – зритель испытывает наслаждение от созерцания трагедии. Можно не сомневаться в том, что удовольствие доставляет не только участие в игре, но и высвобождение инстинкта, к тому же в условиях безопасности.

Жил в Шотландии в восемнадцатом веке не слишком известный поэт Джозеф Уортон. Умница, слишком умен для поэта. Однако достаточно поэт, чтобы заметить, что ум не чувствует удовольствия, когда его учат одному и тому же, а сердце счастливо вновь испытать знакомое чувство.

Каждый автор, садясь за письменный стол, должен мысленно повторить эту истину. Это и есть закон художества. Чувство смещает действительность, и запись этого смещения и есть искусство – такова (если сжать ее) была мысль Пастернака. В конечном счете все упирается в сердечный ум и умное сердце.

Замечено, что «дикий кабан» звучит благороднее, чем кабан. Редкий случай, когда эпитет удорожает, а не дешевит. Первобытность выглядит привлекательней своей цивилизованной версии.

Меж Замыслом и его Воплощением – поля, степи и лесостепи, тайга и тундра. Не добредешь.

Леонтьев хотел, чтобы Достоевский сочетал большее «мистическое чувство» с «реальным изображением». Предлагал – на сегодняшнем языке – этакий «мистический реализм». Какое пронзительное предвидение литературного процесса, эволюции прозы от бытописательства к игре, к догадке, к фантазии, к мифу, причем не бесплотным, не взятым из воздуха, а исходящим из твердой почвы.

Интерлюдия

Летом 1904-го, в деревне, ненароком, случайно, Бунин узнал о смерти Чехова и ощутил, почти задохнувшись, сильную режущую боль. Чехов был одним из немногих людей, которых позволяла любить его болезненная гордыня.

Их разделяло десять лет – это немало, и тем не менее они были писатели одной генерации – так и взошли на страницы учебников. Весь день он был подавлен и черен – было жаль Чехова, жаль себя, еще больше почувствовал одинокость, но, главное, с такой ясностью понял, как просто может кончиться жизнь – умер, в сущности, молодой человек.

Но день был жарок, и небо лазорево, и поле дышало умиротворяюще. Жизнь была безгранично прекрасна, а жить ему предстояло долго – без малого еще полстолетия. И столько всего его ожидало – встреча с Муромцевой, известность, признание, ранг академика, эмиграция, Константинополь, потом Париж, безумная любовь к Кузнецовой, «Жизнь Арсеньева», Нобелевская премия, всемирная слава, война, оккупация, Грас, вновь Париж, бедность, болезнь, конец.

Страстная, яростная судьба, такая же, как его натура. Легко сказать, что он был недобр, легко, но несправедливо и плоско. Все дело было в его самолюбии, помноженном на бессонницу сердца. И чем он острее и глубже чувствовал, тем был раздражительней и нетерпимей к ближним, свободным от этого дара, сделавшего его тем, кем он был, и заставившего так много страдать.

В искусстве, в художестве, в футболе – импровизация тогда эффективна, когда мастерство почти безошибочно.

Помнить санскритский завет: «Слышать краски и видеть звук». Дело за малым – либо развить в себе такое зрение и такой слух, либо получить их в подарок.

Сатира пародийно отражает жизнь, пародия сатирически отражает искусство. В обоих случаях бал правит гипербола.

1 ... 99 100 101 102 103 104 105 106 107 ... 127
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?