Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сила его в мгновенной реакции, в непостижимом чувстве подробности. Нет просто «сада» – три взмаха кисти, и перед нами вся его флора, мы обоняем все его запахи. Стоит ему написать слово «воздух», и он расскажет, чем воздух дышит. Нет просто пробежавшей собаки, просто блеснувшего фонаря. Он не боится быть расточительным – слишком богат! – не экономит, деталей всегда у него в избытке, он расщепляет любой предмет, любое явление, а если захочет, то раздробит минуту на миги – и сделал это гораздо раньше, чем зарождавшийся кинематограф. Но свой – хозяйский! – отсчет времени. Его ощущение движения свободно от страха утратить темп, сбиться с него, засбоить, отстать. Столь высоко ценимой сжатости всегда предпочтет густоту, достоверность и соучастие читателя в каждой прочитанной строке.
Неожиданное влияние неожиданного сочетания. «Солнечный вечер». Что тут особенного? Солнце поздно заходит, все очень просто. А вот поди ж ты… сильно воздействует. Это вам не «солнечный день».
Яхонт пленительней, чем рубин, смарагд притягательней изумруда – меж тем они значат одно и то же. Восприятие придает нечто новое даже устойчивому содержанию. Влияние может быть радикальным. «Яхонтовые звезды Кремля» – да это же почти революция!
Мой Ромин меня не отпускает. Начал набрасывать «Тень слова».
Покойный Н. Харджиев определил воспоминания как «подлый жанр» (свидетельство В. Козового). Какой манихейский радикализм! Одни относятся к «подлому жанру», другие – к самому упоительному. Счастье, что Герцен так не думал.
Прекрасно сказал Осоргин о Зайцеве – «всегда чувство, но в его страсть не верится». Паустовский был тоже бесполым писателем. Что ж, и в кружевной акварели много лишь ей присущей прелести.
Вот уж кого разрывали страсти – в жизни не меньше, чем на бумаге, – Бунина! Как в нем легко совмещаются столь глубоко христианское верование и чисто языческое мирочувствие.
28.8. День Успенья. Все же «Гавриилиада» – исторический подступ к этой теме.
Во всем человечестве, на всем белом свете любил меня абсолютной любовью только отец. И этой любви хватило, чтоб согреть мою жизнь на все эти сорок лет без него.
Интерлюдия
Так и не вбили в мою глупую голову рассудительные японцы, что прошлого уже нет, а будущего может не быть. Все, к чему привыкаешь, не дает радости. Только на то и способен, что думать: через три месяца – семьдесят два. Всего каких-нибудь семь-восемь лет, если Зиждитель мне их пошлет в своей неизреченной милости, и я буду с печальным восторгом вспоминать, что в свои семьдесят два исправно трудился, не имел седины, был способен на длинные маршруты, мог носить немалые тяжести и подниматься с ними в гору. Слышал все же достаточно сносно, читал запоем, любил любовь, а вся семья моя была рядом. Что ждал я выхода «Авансцены», задумывал свои новые вещи, что репетировалась в Театре Пушкина моя «Варшавская мелодия» спустя тридцать лет после того, как я записал ее в Ялте в апреле. Что шла двадцатый сезон подряд на сцене «Царская охота», порою вспыхивая на экране, а еще три пьесы шли у ермоловцев – словом, имел я все основания не жаловаться на свою судьбу. А думал я между тем об одном – мне семьдесят два и жизнь прожита.
Революция, как давно известно, предпочитает есть за обедом своих сыновей и дочерей. «Реакционеры», «академисты», «буржуи», «социально далекие» Станиславский и Немирович, как бы «принявшие» новый режим, были увенчаны его регалиями и вознесены на вершины, а «вождь театрального Октября» Мейерхольд был гоним, а там и расстрелян.
О самих «деятелях революции» нечего даже и говорить. Наиболее жестокие из победителей, стремясь скорей обрести респектабельность, уничтожают их как свидетелей совершенного на пути восхождения.
Суть в том, что творцы справедливого общества чувствуют свою криминальность.
Этакое деловое колибри.
В старости ошибаешься реже. Еще бы! Ошибки – это жизнь.
Раневская сказала Михоэлсу: «В вас живет Бог». Михоэлс усмехнулся: «Если он живет во мне, значит, он в меня сослан».
8-го августа, за несколько дней до пятидесятилетнего юбилея постановления о журнале «Звезда», памятник главному герою незабываемого документа Михаилу Михайловичу Зощенко, установленный в Сестрорецке, был обезглавлен – с ним до сих пор не свели счеты, его жизнь деятельно продолжается. Как сказал Франс о Золя: «Не будем его оплакивать, будем ему завидовать».
Надпись на книге, подаренной жене: «Святой Тате от святотатца».
Все чаще является старый сон, старая жгучая мечта: мне еще нет тридцати пяти, я живу в южном городе, в одиночестве, в окно струится желтый утренний свет, на дощатом столе – стопка бумаги. Уже знаю, как обманчив театр, и понимаю, как надежна проза, втихомолку готовлю новый роман. Все впереди, и столько сил, что сам не перестаешь удивляться.
Перекличка – через столетие – Вольтера и Чехова. Вольтер: «Надо быть новым, не будучи странным». Чехов с улыбкой ему кивает: «Что художественно, то ново». За самым небольшим исключением у авангарда хватает сил на странное, но не на новое.
«Живой классик» звучит как «живой труп».
Все больше погружаюсь в «Тень слова». Главная беда моей родины в этой непомерной дистанции между истинно интеллигентской средой и остальным ее населением. Дистанция, может быть, неизбежная, но неестествен ее размер, мало сравнимый с другими странами. Эта тоненькая щепотка аттической соли, в сущности, не имеет веса.
Для нас Бодлер – мятущийся дух, талант, новатор, срыватель масок. А те, кто хорошо его знал, пишут лишь о «лице безумца», о неприятном голосе, «остром, как лезвие».
Насколько все же богоборческая литература темпераментнее церковной.
Гонкуры, в особенности Эдмон, были людьми достаточно суетными. Жили с мучительным ощущением, что современники им недодали – признание скупо, не по заслугам, громкая слава их обошла. Мечтали о театральном триумфе с его сиюминутной отдачей, все доказывали (больше сами себе) свой несомненный приоритет («Мы об этом уже написали», «Постойте, постойте а «Жермини Лассерте»?!»). Обиженно надували губы, утешали себя своими записями о «грязи и пошлости успеха» (как не вспомнить нашего Иннокентия Анненского с его «сладостью неудачи» и полной зависимостью от удачи?). Как все увлеченные профессионалы, подспудно считали, что есть секрет гениальности, и предложили свой рецепт (по-своему,