Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не только подавленность превращала отцов в сторонников строгой дисциплины. Многие уже не представляли себе никакой другой жизни и искренне верили в пользу «закалки» – abharten. Один отец из Берлина, который провел 9 из 12 лет своего брака на военной службе и в плену, обнаружил, что дети его почти не узнают. Выяснив, что старший сын Ганс отстает по чтению, потрясенный отец решил исправить дело с помощью военной дисциплины и заставил мальчика делать 25 приседаний. Это было то, к чему он привык. В самом деле, в армии, где офицеры нередко называли своих солдат «Kinder», парадигма отеческой власти была всем понятна. Рольфа, самого младшего ребенка в семье, возвращение отца раздосадовало больше всех. Привыкнув по утрам забираться в постель к матери, он кричал на него: «Уйди отсюда, ты не видишь, что здесь занято?!» Пока двое старших потихоньку шептались у отца за спиной, маленький Рольф открыто высказывал то, о чем они думали. Мать вспоминала, как во время одной ссоры за столом мальчик встал, сжимая кулаки, с пылающим от ярости лицом, и, подойдя к тому месту, где сидел отец, сказал ему: «Ты, ты! Ты здесь не главный!» [11]
Как обнаружил отец, его сын во многом был прав. Он не узнавал того Берлина, в который вернулся. В первую неделю после возвращения он не сообразил, что ему нужно подать заявление на получение продуктовой карточки. Семья вовсе не жалела для него продуктов, как он сначала подумал, – лишь через некоторое время он осознал, что ест детские пайки. Ему не приходило в голову, что Ганс отставал по чтению, потому что помогал матери содержать хозяйство. Бывший квалифицированный рабочий, он не привык жить, с трудом сводя концы с концами, и делить тесную квартиру с родителями жены. Он не понимал, как разговаривать со своими детьми, а они не понимали, о чем разговаривать с ним. Когда мужчины возвращались к семьям, которые едва знали, к женам, с которыми дольше переписывались, чем жили вместе, к детям, которые родились в их отсутствие, в тесные комнаты, где вдобавок жили их собственные родители и родители жены, они осозновали, как сильно изменилась Германия. Многие потеряли трудоспособность, к тому же в первые мирные годы работы в любом случае было мало [12].
Семья, как любили повторять христианские демократы жителям Западной Германии в 1950-х гг., стала основой общества, но, если смотреть изнутри, как экономическая и эмоциональная единица семья в это время была даже более хрупкой, чем во времена Великой депрессии. В конце 1940-х годов ее роль настолько расширилась лишь потому, что многие более сложные общественные конструкции вокруг нее рухнули. В 1945 г. пали не только германский вермахт и нацистский режим. С крушением нацистского государства распались и немецкие социальные институты. Возможно, в 1930-х и даже в первые годы войны родители ворчали, что гитлерюгенд вторгается в частную жизнь, но без него, без женских организаций, без фонда «Зимняя помощь», без Национал-социалистической организации народного благосостояния и без работающей системы здравоохранения всем им пришлось бы рассчитывать только на собственные ресурсы. В первое послевоенное десятилетие американские социологи не смогли найти ни одного немца, который не отзывался бы о нацистских службах социального обеспечения в исключительно позитивных тонах. Для детей помладше мероприятия юнгфолька – сбор макулатуры и металлолома, старой одежды и лекарственных трав – навсегда остались приметой невинного, спокойного времени. Для послевоенных подростков оркестры и летние лагеря гитлерюгенда быстро стали далеким воспоминанием, а время, проведенное в эвакуационных интернатах KLV, воспринималось как беспечная эпоха изобилия, часть нетронутого, ныне разрушенного мира.
Как бы ни возмущались швабские крестьянки женщинами из рабочего класса, которых поселили к ним во время войны, с какой бы готовностью ни обвиняли жители Померании эвакуированных из Бохума мальчиков во всех случаях вандализма и воровства, им хорошо платили за то, чтобы они принимали у себя этих гостей. Послевоенные беженцы не имели средств, чтобы оплатить свое проживание в тех общинах, куда их направили. С крушением сложной национальной системы расчетов резко возросла нетерпимость к чужакам. В Кляйн-Везенберге в Шлезвиг-Гольштейне Хельга Маурер вскоре обнаружила, что эвакуированные семьи профессионалов из среднего класса, такие как она и ее близкие, потеряли не только социальный статус. Их считали незваными гостями, тунеядцами и маргиналами. Однажды Хельгу с подругой заметили на берегу реки Траве, где они лакомились брюквой, собранной на соседнем поле, и учительница заставила их выйти перед всем классом и признаться в краже. Девочек вызвали к доске, чтобы все одноклассники могли указывать на них пальцами и называть их воровками. Этот публичный позор подтвердил то отношение местных жителей к детям беженцев, о котором Хельга догадывалась раньше. Когда ее мать морозной и снежной зимой отправляла детей играть на улицу, потому что ей было нечем обогреть их единственную комнату, они в буквальном смысле ощущали на себе оказанный им холодный прием. К счастью, в деревне нашлась пара пожилых супругов, которые были только рады, когда четверо детей заходили к ним, чтобы высушить мокрую одежду и обувь на большой печи с изразцами. Но такие случаи благотворительности были крайне редкими [13].
Осенью 1946 г. лондонский издатель левого крыла Виктор Голланц отправился в Германию с семинедельным ознакомительным визитом. По пути из Дюссельдорфа в Аахен он проехал через Юлих, небольшой городок с населением 11 000 человек, на 93 % разрушенный в результате бомбардировки 16 ноября 1944 г. В уничтоженном городе все еще проживало, по словам бургомистра, около 7000 человек, но, пробираясь между развалинами, Голланц не мог понять, где все они скрываются. Однако через