Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я с ним поговорю, — решил Альберт, — и он не будет больше к вам лезть. Он у нас немного дикий. Вы его простите.
— Я не хочу, чтобы вы ругались с ним из-за меня. Это не мое дело. Мне только хочется, чтобы вы не впутывали в это и меня. Мисмис, она…
— Это больше не повторится, — перебил его Альберт. — Извините нас. Мы не будем вас беспокоить.
Герман чувствовал, что он не нравится. Он еще сбавил шаг, и Альберт, как повинуясь ему, тоже пошел медленнее. Что-то странное было в том, как Герман покусывал губы.
— Вы считаете, я Мисмис не пара? — после паузы спросил он.
— А это уже не мое дело.
— Вы ничего не знаете обо мне, но считаете, что мы не должны жениться.
— А какое вам дело, что я о вас думаю? — удивленно спросил Альберт. — Вы женитесь на Мисмис — не на мне, извините. Мое согласие вам зачем?
— Мисмис важно ваше мнение. Вы, наверное, не знаете, но Мисмис считается с вами больше, чем с родителями.
— Она взрослый человек… Впрочем, раз начали… — С чего бы Герман вызывал неприязнь? — Я бы хотел Мисмис иного — не раннего брака и зависимости от мужа. Слушай она меня, она бы пошла учиться, получила профессию и вместо временной работы на партию…
— Для женщин нынче нет работы, — перебил его Герман, — они так же не нужны, как и мужчины. У девушек два пути — выйти замуж или пойти в проститутки. Партия исправит это, но время наше пока не пришло.
— Не знал, что партия озабочена женским вопросом, — съязвил Альберт.
Визави пропустил его язвительность мимо ушей.
— Вы старше… и не хотели бы семью? — спросил Герман.
— Нет. Мне это неинтересно. Хотя лучше сказать, что я противник брака в его нынешнем… смысле.
— С «закабаленными» женщинами?
— С отказом от собственных взглядов, совести, приятного образа жизни и всего остального, что может помешать сосуществованию двоих, троих и более.
— Забавно, но я вас понимаю, — с улыбкой ответил Герман. — Вы во многом правы, но я хочу семью.
— У вас есть семья, — напомнил Альберт, — вы забыли посчитать ваших родителей.
— Это не семья. Это… что угодно, но не семья. Мы давно не любим друг друга. Живем, как чужие. Я чужой в столице, как и вы. Несколько лет живу, но привыкнуть… Я вырос в Р.
— М-м… у вас было какое-то производство? Я слышал, ваш отец о нем говорил.
— Да, фармацевтическое. — Герман остановился и уставился на фонарный столб. — Мой дед основал его, а отец продолжил дело. Я должен был получить его в наследство. Во время войны оно, за счет поставок в армию, разрослось, денег было очень много, поэтому мы проскочили послевоенный кризис.
— Но оно развалилось? Почему?
— Оно не развалилось. Его сожгли.
— Вот как? За что же?
— Мисмис не рассказывала?
— Нет. Она знает?
— Я ей рассказал, — тише, начиная смотреть вниз, ответил Герман. — Мы жили в К. Дом был старый, почти ветхий, доставшийся от деда. Окна моей спальни выходили на восток. Солнца у нас было много, тепло. То, что здесь называют теплом, — это не оно. Оккупанты отобрали у нас все.
— В 23-м? — Альберт внимательно посмотрел на него. — Это не байки, значит? Это было на самом деле?
— Зачем мне вам врать? — Герман пожал плечами. — После 24-го власти начали замалчивать, чтобы утихла ненависть к оккупантам. Мы с ними помирились. Нам же нужно дружить с французами и бельгийцами. Для этого нужно было забыть, что было в Р. Столичные считают, что убийства и пытки в Р. — это сказки, растиражированные националистами, чтобы получить больше очков. Вот вам ответ, почему я в партии, — в ней меня не назовут лжецом и сказочником.
— Простите меня, — сказал Альберт.
Они остановились близ его дома. Герман засунул руки в карманы брюк и рассматривал свои ботинки.
— Хотите выпьем кофе? — спросил Альберт. — Слева хорошо варят.
— С коньяком, если там есть.
За столом Герман серьезно спросил:
— Вы явно слышите мой акцент?
— Нет, я бы не сказал. Слышно, что не столичный, но я плохо разбираюсь в региональных акцентах. А у меня?
— Очень явно. И порой вы путаете дифтонги.
— Да? Вот черт…
Герман откинулся на спинку стула, лицо его побелело, как у потерявшего много крови, а руки были беспокойны, перебегали с колен на стол, к шее — и обратно.
— Я рассказывал Мисмис, она мне поверила, — начал он снова. — Я был ребенком, но помню, как говорили: французы оккупируют наши земли. Французы привязали к этому бельгийцев и заявили, что они сделают это из-за задержек по репарациям. Что это временное, на пятнадцать лет. Но все знали, что это не временно, что они хотят нас забрать себе насовсем. У них не получилось после войны. Отец с матерью часто говорили об этом, я слышал их разговоры. Зимой, я помню, пришли французы и бельгийцы. В основном, конечно, французы. Нам объявили, что это не военная операция, но я хорошо помню, что в местных газетах и… на листовках… было написано, что, в случае сопротивления, нас будут судить по законам военного времени. Они были озлоблены. Показывали свою артиллерию… Пулеметы устанавливали на улицах и на крышах. Они были повсюду. Они нас запугали. Часто не разрешали ходить по тротуару. Могли пристать к девушке на улице, а если кто-то заступался, могли его избить. То были, по большей части, солдаты. Офицеры знали, закрывали на это глаза. Иногда сами подобным промышляли. Я слышал от родителей… они об этом говорили, а я подслушивал под дверью. Каждый день говорили об одном и том же: кого-то избили, расстреляли, изнасиловали. Можете представить, каково это: видеть и слышать подобное изо дня в день? Они были озлоблены. Они ненавидели нас. Из-за той войны. Я войны не помню, я был ребенком. Они считали себя мстителями. Что они так мстят нам. Я не мог ненавидеть их до этого. Я знал о войне, о том, что они были нашими врагами, но не мог их ненавидеть, потому что тогда они не успели мне ничего сделать. А они ее помнили и ненавидели нас за нее. Выдумывали, как унизить нас сильнее, как показать нам свою ненависть. Ввели коллективную ответственность за сопротивление им. Они требовали от отца работать на них. Чтобы мы поставляли им медикаменты. А в столице за помощь оккупантам клеймили предателями родины. Отец не знал, что ему делать. Он был в отчаянии, я помню это. Как и все, он ненавидел оккупантов. Я тоже стал