Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И правда, читатель вполне может спросить себя: как это так, не забивает ли мне баки этот автор? Прославленный истребитель моторол, к тому же растиражировавший себя в масштабах целого города, – и вдруг к одному-единственному мотороле за целых три месяца подхода найти не смог, провалил, можно сказать, беспроигрышное дело. Да возможно ли это? Какой же тогда этот самый Дон мотороловый истребитель? Вообще-то автор рассчитывает на более наивного и доверчивого читателя, но поскольку и недоверчивых терять просто так он не имеет никакого желания, то спешит их заверить: здесь все по-обычному. Все учтено, все правильно, все как надо. Во-первых (и в этом отчасти заключена геометрическая суть романа), в Париже‐100, равно как и во всем остальном мире, существовал только один Дон. С самого начала только один, несмотря на все свои фокусы, – он с этим очень быстро столкнулся. Все остальные стопарижане – в лучшем случае более или менее доны. Сразу откиньте женщин (о них, припоминаю, были случаи поговорить).
Отбросьте также тех, кто «вернулся», то есть тех, в ком сознание Дона не смогло удержаться и вскоре было замещено сознанием прежнего хозяина тела с добавлением толики Доновой памяти, Доновых привычек, Доновых взглядов на природу вещей и еще чего-то совсем нового (тут сложно). Гадливо отбросьте камрадов, хотя они, как считал кто-то из позднейших исследователей, ближе всех приближались к образцу-Дону, но только Дону свихнувшемуся, потерявшему способность «сопротивляться гадости мира» (Нейес-Нойес, ПСС, т. 17, ф. 1169, стр. 1477). Следует также вычеркнуть из списка тех, кто мнил и открыто называл себя Доном, однако принадлежал к психологически иному типу, чем Дон, а значит, отличался от него и способом обработки знаний и, скажем так, характеристиками спинного мозга. Те, кто оставался – вроде бы уже и совсем Доны, – с каждым днем, с каждым часом все дальше отходили от образца, они набирали свой опыт, свою память, они изо всех сил – кто намеренно, кто неосознанно – открещивались от участия в последнем преступлении Дона (пусть даже каясь), они оставляли Дона в одиночестве, еще более полном, чем то, в котором он очутился, сбежав из тауэра на Париж‐100.
Есть еще «во-вторых». Растиражировав себя среди всех, Дон лишился своего главного инструмента, которым он пользовался в борьбе с моторолами, – чужих языков, чужих глаз, чужой памяти, той рассеянной по многим сознаниям информации, которую следовало бы мотороле скрывать, но по всяким объективным причинам принципиально не получалось.
Помимо хитроумных, многоходовых операций, прославивших Дона, сделавших его особо опасным преступником в глазах надынтеллекторного сообщества, главнейшей составляющей его мастерства было умение вытягивать эту информацию о слабых сторонах и расположении жизненных центров конкретного моторолы из бесед со множеством не связанных между собой людей. Сопоставляя потом разрозненные, ничего на первый взгляд не значащие подробности, он умудрялся (сам порой не понимая, каким образом) сделать вывод о том, какое воздействие на моторолу окажется наиболее действенным, какого «кабальеро данутсе» этому данному конкретному мотороле следует подложить.
Оставались, правда, пучеры, но они с Доном в большинстве своем не хотели иметь никакого дела и скрывались от него точно так же, как и от камрадов. Камрады давили их террором, доны, пусть и во вред себе, презирали их, почитали за предателей, никак у них не получалось общение. Вот почему, я думаю, Дон так мало преуспел в уничтожении стопарижского моторолы. Это если оставить за скобками сумасшествие моторолы.
Сделав это маленькое и, может быть, не такое уж необходимое отступление, мы возвращаемся к Дону, сидящему напротив своих четырех ближайших сподвижников, отчеркнутому от них узким барьером собеседывательного стола, отбивающемуся, нападающему, утешающему и принимающему утешения. Витанова, что и говорить, сложная личность – преданный друг, превосходный воин, мечтающий как можно скорей сбагрить Дона Кублаху и занять его место, – он изменился немного после гибели старика Теодора Глясса, он словно бы принял от Глясса что-то вроде наследства, наследства, от которого не мог отказаться и с которым не знал, что делать; подобно Гляссу, он стал вечным оппонентом Дона, но оппонентом только для того, чтобы оппонировать и хотя бы этим оправдать получение неожиданного наследства. Глясса он любил и немного тосковал без него.
– Этот твой Кублах, – сказал Витанова. – Он ставит точку. Не сегодня-завтра твое время кончится. Мы останемся без тебя. Нам все это расхлебывать – то, что ты заварил. Не мешай хоть сейчас своими ценными, никому не нужными указаниями. Мы сами доны. Очень жаль, что так получилось, но…
– Ты ничего не понимаешь. Вы все не понимаете. – Глаза Дона, глядящие исподлобья, мрачно вспыхивали. – Вы почему-то не хотите понять, что Фальцетти – это просто соломенное чучело, которое станет совершенно безвредным, как только вы получите управление над моторолой. Вы же знаете – нужно искать «домик».
– Ты прекрасно знаешь, что мы ищем. Что это очень долго, потому что невозможно. Что на это потребуется столько времени, сколько люди не живут. Да и потом – ну, найдем мы твой «домик». Как его вызывать-то? Что делать-то?
Лери раскрыл было рот, но промолчал, дал сказать Дону.
– Нужно искать другие ходы. Нужно расшатывать моторолу – это же всё элементарные вещи!
– Но это долго. За такое время…
– Да, черт побери! Время, время! Только и слышишь про то, что у нас мало времени! Вас так много, и вы так трусливы. Неужели вы хоть настолечко я?!
В это самое время Кублах выходил от Джосики. В это самое время он, потихонечку бешенея в предчувствии охоты, пытался открыть дверь, а Джосика мотала головой, вроде как бы кивая на прощанье его спине – кивая будто неслышной музыке в такт, – и, может быть, продолжала еще не слышный ему рассказ о том дне, боже, том страшном первом дне, когда она, еще секунду назад полноценный, разве что немного испуганный Дон проснулась