Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Куда велишь, государь, туда и отправлюсь! Спор есть спор – как голубь всему покорюсь.
Обернувшись на него, Иоанн сбавил шаг, покачав головой:
– Протобестия…
От непереносимого удовольствия Федька слегка зарделся. Шёл дальше, улыбаясь, ресницы полуопустив, и так невмоготу было твердить сейчас батюшкины премудрости, но лезли они почему-то в голову. «Не в том ум, чтоб ничего не бояться. Надо бояться! Земли под собой не чуя, недолго проскачешь!». Не про то, вестимо, учил воевода, чтоб трястись непрестанно да каждый шаг свой высчитывать, иной раз и некогда раздумывать вовсе, а решать надо смело и лихо рубить. Но понимал нутром Федька, что часто ныне забывается, что прав батюшка, что не так просто при всяком свидании это твердит на разные лады. Да невмоготу ему наука эта, видно, близ царя оказывалась, и против души было бояться вечно. Встряхнув кудрями, распрямился Федька, глядел на всё соколом, и более ни минуты не желал терпеть смуты душевной никакой.
Он любил особо, когда Иоанн с иконописцами беседует, и ещё когда с мастерами-швецами для стягов полотно выбирает и начертание. Или как любуется златом текучим, киноварью или суриком выведенными дивно-узорно буквами в готовых страницах книг будущих, и ласков всегда к умельцам-златописцам… Как благоговеен делается его прекрасный строгий чеканный лик, всё в нём светлеет и возвышается, и умиротворяется, и теплеет его душа тогда, лучше и чище, кажется, чем на молитве. Ведь на молитве, там, перед образами, перед свечами и лампадами, он остаётся со всею страстью тягостных сомнений своих и бед, и надежд, и покаяний. Там, если и бывает покоен он, то всё едино, покой этот горестный, смиренный, хоть и величавый. Царственный… В мастерских же государь делался будто б от всего свободен. Такое случалось меж ними в уединении, когда текут бесконечные краткие минуты лёгкости, а рука государева по волосам его блуждает. И словно лечится им Иоанн… Так чаялось Федьке, так он и думал, затаённо упиваясь своим, никому не доступным счастием.
Ослепительно белым левкасом221, точно снежным в тени, сверкало узорочье краснокирпичных стен и шатров дворцовой Слободы, обновлённой за лето. Тонкие чёрные пояски по карнизам, под луковками купольными, над кокошниками окон и кровель вились кружевом, точно не камень то был, а лёгкое перо в руке мастера одним непрерывным росчерком изваяло невесомо дивные очертания эти, и сияло всё в золотой сетке, в благодатном солнце, и отрывалось от земли, плыло ввысь, такое мудрое и стройное. Вот этаким замыслил, как будто, Вседержитель земное царствие по подобию небесного, и призывает теперь каждую тварь, лицезреющую красоту эту божественную, и в себе храм подобный выстроить, и через себя преобразить греховность всякую вокруг… Сердцем, а больше – очами, понимал Федька, о чём молчаливо поют храмовые фигуры, и ведь это только кажется, что не человеческими руками и разумом это выстроено, а ведь – человечьими… Бог коснулся зодчего, вложил каждому мастеру в руки свою великую правду, и дал знание избранных, и вот оно, воздвиглось во плоти, живое, на века, о торжестве Духа людям говорить станет… Это теснилось в его груди, слишком огромное, чтобы вместиться. «Пусть и после меня красота останется!» – однажды сказал Иоанн, рассматривая на большом, из многих листов склеенном полотне чисто выведенный рисунок новой часовни, здесь, в Слободе. Надстроить хотел Распятскую под колоколы до полной звонницы, ввысь удвоив, и восьмигранный барабан башни укрепив. По виду было похоже на Вознесенскую, что в Коломенском, только без крыльев. И припомнилось Федьке тамошнее, праздник Велеса, дни и ночи те. Остро накрыло, до боли стонущей, внезапной тоской по райскому чему-то и мрачному, жгучему, дикому, как бегство от смерти через огонь… Через саму смерть… Чёрной рябью ледяной пошло перед ним что-то памятное, и всегда ускользающее, потому что сам он страшился удержать и вглядеться, как в бездонную тьму провалиться. Кружило сразу, затягивало, манило жутью, прелестью такой, что под дых било сладко, и он обрывал себя, гнал прочь от видений этих. Куда греховнее они казались, чем даже те, дремотные, плотские, постоянно его на грани пробуждения терзающие. Что-то случилось с ним тогда, зимой, в овраге, о чём вопрошал однажды Иоанн его, от страха полумёртвого, беспамятного. Только однажды, а больше не поминал ни разу. Значит, и не надо помнить этого.
Истово осеняясь крестом, кланяясь, твердя «Спаси и сохрани!» перед алтарным тихим свечением, поспешил он вслед Иоанну, дальше, мимо любимого обоими придела Стратилатова, к выходу в другие крытые сени, и оттуда, через двор небольшой, к скромным, но просторным пристройкам мастерских.
К удовольствию государя, заказанный им в Белозёрье список с Высоцкого чина222 как раз сегодня доставили, и разворачивали холстины, одну доску за другой, с осторожностью превеликой, и раскладывали порядком на длинных столах на простых белых льняных ширинках. Письмо от преподобного Кирилла, вместе с государевым заказом благополучно пропутешествовав четыреста вёрст, передано было гонцом игумена государю, через духовника его223, из рук в руки.
Иоанн ещё в юности расположился душевно к образам, Андреем Рублёвым писанным, к его Троице, почитая работу эту вершиною и мастерства живописца, и выражения своего о православии русском убеждения… Рублёв, учась сам у византийских умельцев, создал свои образы, ни с чем более не сравнимые, поначалу ставшие яблоком раздора в новом церковном споре патриархов. Но Иоанн Троицу Животворящую отстоял, и решительно при всяком часе укреплял постулаты сии, к слову дело прилагая непременно. И в каждой обители, им под покровительство принимаемой, воздвигался каменные храм Троицкий, и всюду утверждал он излюбленный свой канон. И всё же, здесь, для себя, в своей молельне, в здешних покоях пожелал видеть изначальный и древний константинопольский чин… Сперва Федька не замечал меж ними никакого различия. Но теперь, наслушавшись Иоанна, приглядевшись хорошенько, понял, кажется, почему так. Рублёвские лики, медово-лучезарные, мягкие, столь вдохновенные, задумчивые и надмирные, были точно ласка Богородицы пополам с печалью Её о человеке… А те, византийские, Феофаном Греком так могуче повторённые, были страшные. Грозные были архангелы его, требовательно горели решимостью очи его Спасителя, в самую душу тебе, казалось, глядящие, и нестерпима была та любовь, тоже нечеловеческая, выворачивала, жгла и вопрошала тебя она, и только чистый, честно кающийся мог бы вымолить у такой любви себе прощение и искупление грехов… Богородица милостива и нежна, оттого, видно,