Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кажется, он приезжал однажды в Израиль, — призналась я в спасительную темноту локтевого сгиба. — Точно не помню. Что-то такое было. Наверное, я тогда уже жила в интернате.
— Интересно, — протянул он. Со стороны бассейна донесся всплеск, тревожный окрик и мягкий упрек моего мужа. — Интересно, — повторил его отец и что-то положил возле моего бедра. — Всё-таки мне интересно, что ты об этом скажешь. Я нашел это в книжном шкафу в своем офисе.
У Менахема была старомодная привычка обертывать в бумагу книги, которые он читает, чтобы не запятнать их пальцами. Еще у него была неплохая коллекция закладок. Поэтому, когда он положил рядом со мной книгу, и я открыла глаза, то не сразу сообразила, что это, хотя должна была бы догадаться.
— Ты единственный литератор в нашей семье. Полистай и дай свое заключение.
Лежа лицом к солнцу, снизившемуся в сторону моря под нами, я подняла и открыла «First Person: Hitler».
— Я должна это прочитать? В смысле — сейчас?
— Почему бы и нет? Хоть полистай пару минут. Ты же сейчас ничего другого не читаешь. Хочу узнать твое мнение.
Я могла бы сказать, что не хочу читать про Гитлера. Могла заявить, что это не очень-то подходящая книга для отпуска. Не для того он вывез нас на отдых под ласковым солнцем, чтобы омрачить его Гитлером. Много чего можно было бы сказать, чтобы уклониться… Но я не могла! Получивший вечный рай боится изгнания. Среди обитателей розовых небес должно быть немало испуганных душ, которые в прошлой жизни были похрабрей меня. Отведавшего мед левиафана и молоко гранатов сама мысль об изгнании страшит. От одного только страха перед вращающимся мечом, преграждающим вход в райские врата, только из-за него и ни из-за чего больше, я не выпускала из рук книгу, чувствуя себя обреченной на ее чтение.
Менахем так и сидел рядом со мной, листая журнал и, похоже, ожидал от меня скорого приговора. Я встала, чтобы поднять спинку шезлонга, и увидела, что Одед вылез из воды с Нимродом на руках и быстро понес его в раздевалку. Яхин бежал за ними, и никто не подошел ко мне пожаловаться, не попросил ранку поцеловать…
Расписные керамические вазоны над баром сверкали на солнце: красные божьи коровки и цветы, нарисованные на желтом, были одного размера. Позади нас прошли две сотрудницы гостиницы, музыкально беседуя по-испански: по одной только мелодии их речи я поняла, что они закончили работу и уходят домой. Третий работник медленно и терпеливо расстилал по голубой поверхности бассейна зеленую сеть.
Императорская лысина свекра поблескивала на солнце. Он просматривал журнал, сомкнув губы, и в профиль напоминал статую читающего человека. Менахем единственный, кого я никогда не видела с открытым ртом: ни с открытым, ни со сжатыми губами. Верхняя лежит на нижней с безукоризненной точностью. Велев мне читать, он занялся своим делом, ни минуты не сомневаясь, что я выполню его указание.
Я научилась читать в четыре года, читаю я так же естественно, как дышу. У меня степень бакалавра по литературе, и в свои доисторические времена мне удавалось писать семинарские работы, даже имея в желудке полбутылки алкоголя; поэтому я сказала себе, что ничто не препятствует мне одолеть эти страницы, столь же не вяжущиеся с курортом, как и со мной или с Гитлером, этот никого и ничего не касающийся текст. Уж я-то точно не позволю ему коснуться!
Я надела блузку и юбку тоже, снова взяла в руки обернутую в коричневую бумагу книгу и уселась выполнять то, что мне было сказано.
Текст открывался самодовольной фразой. Автор гордится, что заглянул в такие глубины, куда никто до него смотреть не решался. Далее он пустился в описание своего видения: то ли сцена апокалипсиса в стиле фантастического комикса, то ли описание полей сражений Первой мировой войны.
Ноябрь 1918 года. Рассказчик лечится от поражения газом — а может, от истерии — в госпитале в Пазевальке, и слепой, как Тиресий, предвидит крушение мира. Трупы лошадей. Бегающие крысы. Собаки, терзающие горы мертвых тел. Пар поднимается над выпущенными кишками, пар исходит от земли, и всё пронизано беспросветным злом.
В ушах рассказчика звенит, не умолкая, смех, этот ядовитый звон не дает ему спать по ночам, и он понимает, что это смеются евреи, и зло, меняющее свой облик, — это тоже евреи.
С этим пониманием ему открылось предназначение. С раннего детства этот человек знал, что у него есть предназначение, и вот теперь его миссия ему ясна: задушить этот смех.
Стиль письма показался мне напыщенным, чрезмерно загруженным вновь и вновь повторяющимися эпитетами; мое слабое знакомство с оригинальными текстами Гитлера не позволяло определить, пытался ли автор имитировать его стиль. Пролистала дальше. Рассказчик говорит о «естественной любви к красоте». О великолепии церковных праздников глазами мальчика из хора, о величии снежных вершин, каких-то статуй и зданий. Почти три страницы посвящены его непреодолимому отвращению к резьбе по дереву, которую следует сжечь.
Листаю дальше — «очарование дружбы» какого-то Августа Кубицека и «обезьяньи клетки» школы, подавляющие у учеников любой проблеск гениальности. Стиль изменился, на открытой мною странице герой описан, как мальчик чувствительный и непокорный, этакий Холден Колфильд, не признающий рамок и протестующий против удушающего ханжества взрослых.
Более честолюбивый и стойкий, чем герой «Над пропастью во ржи», подросток противостоит железной воле отца. Его влечет возвышенность искусства, великолепие оперы, величавые потоки музыки, но куда бы он ни шел, его слух режут высокие визгливые голоса евреев, которые он, как и Вагнер, не в силах вынести.
Полистала еще немного вперед и назад. Характер рассказчика непрерывно меняется, стоит мне ухватиться за какие-то эпитеты, чтобы рассказать свекру о своем впечатлении от текста, как они тут же разбиваются в прах в следующем выхваченном отрывке.
Один из лоскутков, составляющих ткань книги, привел меня на усеянные цветами луга, по которым элегантная аристократичная дама скачет верхом на белом жеребце, чуть дальше возникает не менее аристократичная пожилая экономка, убеленная сединами. Сердитого подростка сменяет старомодный романтичный повествователь, и книгой на протяжении нескольких страниц завладевает невероятно архаичный тон.
Это впечатление остается неизменным до истории с племянницей, на которой я задержалась подольше и прочла, не прерываясь.
Бедная девочка-подросток, сирота, которую наш герой, недавно освободившийся из тюрьмы, уносит в свое орлиное гнездо. Канарейка берет частные уроки вокала. Чистый голосок, доносящийся из конца коридора, нравится ему, и он, вернувшись из своих странствий, то и дело