Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды пташка охрипла, вызванный к ней врач определил воспаление горла. До сих пор всё белее-менее соответствует жанру, если отвлечься от личности рассказчика, что мне удалось — ну, почти удалось — сделать. Но в этом месте повествования рассказчик берет из руки врача фонарь, желая тоже увидеть, что там внутри у золотистой канарейки. Он держит сидящую девушку за подбородок, светит ей в горло и обнаруживает блестящую слизистую пещеру, покрытую белыми точками, — и больше ничего! Там ничего нет. А раз там ничего нет, то и нечему больше отвлекать его от главной миссии: очистить кровь и спасти Германию.
Про эту сцену Одед мне не рассказывал. Может, пропустил или не понял ее смысла, а может, читал и понял, но решил мне не говорить. Я положила книгу на землю и натянула на себя полотенце.
— Так что нам скажет литературовед? — свекор снял очки, готовясь к бою.
Последние страницы заморозили мою способность создавать новые эпитеты, видимо, поэтому я обессиленно ответила ему словами Одеда:
— Это банально, — хотя в последней сцене я не усмотрела ничего банального. До сих пор не знаю, была ли у нее какая-либо историческая подоплека, или же взгляд внутрь тела, в котором «ничего нет» целиком состряпан рассказчиком.
— Банально?! — по тону Менахема я поняла, что мне стоит поторопиться и переписать свой отчет. А он повторил для полной ясности:
— Этот ужас ты считаешь банальным?
— Так сказал твой сын, это его впечатление о книге, — попыталась я оправдаться. Но, что дозволено сыну, невестке нельзя, тем более, если она еще и родственница автора этого ужаса. Кровное родство предполагает более решительное осуждение, которое должно отгородить невестку от этого мерзавца.
— Одед прав в том смысле, что в этом тексте нет ничего нового, — выкрутилась я. — Он словно написан для тупых школьников, которым лень учить историю. Но сам замысел, изложение, самомнение автора выглядят болезненно. Более того — отталкивающе, я сожалею, что прикоснулась к этому. Эта книга больна.
Не обращая внимания на мои жалкие намеки, дрожащий голос и попытку спрятаться под полотенце, Менахем взял книгу и приготовился к диспуту.
— Значит, ты ничего не можешь рассказать мне об этом человеке? — он внимательно посмотрел на меня поверх очков.
— Увы…
— Если хочешь знать мое мнение — то, что делает здесь кузен твоего отца, в сто, в тысячу раз хуже того, что делает Набоков в «Лолите». Ты же разбираешься в литературе, как же тебе не пришло в голову такое сравнение?
— Набоков?..
— Набоков. Ведь, что такое «Лолита», если не самооправдание педофила и насильника?
До меня не сразу дошел смысл сказанного. Я услышала «самооправдание педофила и насильника», и эти слова «педофил и насильник» так меня потрясли, что я подумала: Менахем что-то подозревает или знает.
В те дни, когда мы с Элишевой сходили с ума в нашей квартире в Тальпиот, сестрой овладела фантазия о прозрачности: ей казалось, что все ее тайны выплескиваются наружу, и что каждый прохожий способен прочитать ее мысли и увидеть, что с ней сделали. Точно такое же чувство охватило меня, когда свекор заговорил о «Лолите», а иначе, откуда бы взяться «насильнику»? Откуда, если не из моих мыслей?
На следующее утро я уже могла сказать ему, что он совершает довольно распространенную ошибку в понимании «Лолиты»; что это произведение пронизано осознанием греха; что полное падение Лолиты передано рассказчиком, не заслуживающим доверия, и читатель вместе с Гумбертом Гумбертом точно знают, что ничего нельзя исправить, искупление невозможно.
Утром я уже была в силах заниматься общей и сравнительной литературой. Но в тот момент у бассейна я только пролепетала ему:
— Но Гитлер же не был насильником.
Наверное, он посмотрел на меня, как на идиотку. Точно сказать не могу — под угрозой вращающегося меча я боялась поднять голову и взглянуть ему в лицо.
— К счастью, — сказал Менахем, — у автора этой мерзости нет и тысячной доли сатанинского таланта Набокова. Ты только представь, как написал бы автобиографию Гитлера по-настоящему талантливый писатель.
— Чего он от меня хочет? — плакала я два часа спустя, когда мы с Одедом стояли в ванной, готовясь идти ужинать. — Только из-за того, что когда-то я была Готхильф, я должна доказывать, что меня тошнит от этой гадости? Каких доказательств он от меня ждет? Что я не Готхильф?
Одед прижал палец к полоске пены над верхней губой, призывая меня говорить потише, чтобы дети не услышали.
— И, кроме того, — не унималась я, но уже шепотом, — пусть твой отец самый лучший человек на свете, но давай не забывать, что он адвокат.
— А это тут при чем? — не отводя глаз от зеркала, спросил муж. Я не знала, при чем это, но раз уж начала, не могла остановиться. — Это значит, что и он не мать Тереза. Можно подумать, что все клиенты, которых он представляет в суде, непорочные праведники. Какое право он имеет меня допрашивать только потому, что я?..
Придерживая подбородок одной рукой, муж стал сбривать и стряхивать облачка пены, не забывая тем временем примирять меня с реальностью: не исключено, что я с моей чувствительностью правильно поняла намерения его отца, но может быть, что и нет. Возможно также, что Менахем, который, как известно, очень дорожит моим мнением, хотел без всякой задней мысли услышать, что я думаю о взволновавшей его книге. Он сожалеет о неприятных минутах, пережитых мною, а более всего он сожалеет, что легко мог избавить меня от них, если бы только в свое время выбросил эту книгу в мусор, а не поставил на полку в офисе.
— Что же касается матери Терезы — никто не мать Тереза, может даже и сама мать Тереза. Адвокатам приходится в силу их профессии заниматься всякими типами — это верно, но насколько я знаю отца, и насколько я знаю самого себя — ни один из нас не способен вести криминальные дела.
Я уселась на крышку унитаза и подняла глаза на красивый профиль моего адвоката.
— Думаешь, я совсем с ума сошла? — кротко спросила я, когда он умолк.
— Интересный вопрос, — бросил он. — Мне надо его обдумать.
— Но ты захочешь и дальше быть со мной, как ты думаешь?
— Быть с тобой? Посмотрим. Мне нужно время, чтобы обдумать этот вопрос, но, когда мальчишки заснут, я непременно это проверю. — Он промокнул лицо полотенцем, явно довольный, что своим обаянием сумел так легко погасить мою истерику.
Думаю, тем же вечером он о чем-то поговорил с родителями, или хотя бы с мамой. Очевидно,