Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жуткое зрелище явилось взорам истомленного болезнью царя!Ведуны были облачены в звериные шкуры, увешаны оберегами и самыми страшнымизнаками их ремесла, вплоть до высушенных кож и черепов мелких зверьков. Астолько шипения небось не услышишь и в змеином болоте!
Царь смотрел на них с изумлением, смешанным с испугом, ивспоминал в этот миг Элизиуса Бомелиуса, каким он появился пред очами царя.Черная, серебряными звездами затканная мантия, остроконечный колпак, взор, вкотором сверкала тайна… Он притягивал и очаровывал с первого взгляда – и внушалдоверие к себе. Губительное доверие… но его хотелось слушать и слушать. А этихдурно пахнущих существ, не понять какого пола и возраста, которые приплясывалии кривлялись перед ним, выкликая несусветную тарабарщину, хотелось выгнатьвзашей!
Государь едва не отдал такое приказание, однако перехватилпристальный, немигающий взгляд самой старой ведуньи – и осекся. Эта сморщеннаястарушонка с тощей, морщинистой шеей, изуродованной кривым шрамом (похоже было,что Смерть уже чиркнула однажды по ее горлу косой, да малость не рассчиталасил, и старуха пока жива, до следующего удара), лет восьмидесяти, никак неменьше, одна не дергалась, словно в припадке падучей, не потрясала бубном, нескалила рот и не пускала пену. Она стояла неподвижно и смотрела на государя состранным, пугающим выражением. Потребовалось некоторое время, чтобы понять:ведьма глядит с неприкрытой жалостью!
«Батюшки-светы! Неужто дождался?» – попытался усмехнутьсягосударь.
– Ну, что ты там высмотрела?
Он говорил негромко, однако старуха его услышала, невзираяна гром, звон и крики, поднятые ее собратьями.
– Я вижу, что ты скоро умрешь, – тихо, едва шевеля губами,произнесла она, и странно: государь так же легко услышал ее.
– Скоро? – повторил Иван Васильевич дрогнувшим голосом. – Акогда?
– Через две седмицы, считая с завтрашнего дня.
Он мгновенно перечел дни, загибая пальцы на обеих руках.Выходило, что произойдет это в 18-й день марта. Да, совсем скоро…
Годунов и Бельский, также слышавшие этот удивительныйразговор, стояли как истуканы, только Годунов взволнованно облизнул губы, аБельский вдруг начал тихо, страшно ругаться.
И в тот миг, когда день был назван, государь вдруг пересталверить в то, перед чем уже почти склонил голову. Смерть вообще, смертьневедомая, которая наступит когда-нибудь, была реальней, понятней, достовернейсмерти определенной, просчитанной, предначертанной, исчисленной.
Ему почудилось, будто некая сила окружила его, отделила отпрочих людей. Он и всегда-то ощущал себя другим, не таким, как все, но сейчасон был другой воистину, потому что он знал свой приговор и свой час. ИванВасильевич вспомнил, что такими же отделенными, обособленными ему всегдаказались люди, идущие на казнь, те, над кем свистнет сейчас топор палача, илизавьется на шее петля, или…
Он содрогнулся. Это не было страхом смерти – это былострахом перед ожиданием ее. Он всю жизнь с особенным любопытством наблюдал заповедением обреченных перед концом, эту последнюю минуту предсмертия. Кто-токричал от страха, кто-то молил о пощаде, кто-то проклинал, но большинствомовладевало странное, оцепеняющее спокойствие, словно смерть, которую предстоялопринять, была просто докукой, заботой, делом, которое нужно поскорее исполнить,чтобы освободиться для иного, более важного и значимого. И тогда ИванВасильевич молил Бога, чтобы смерть настигла его внезапно, без ожидания минутыконца, без последней, безумной надежды на спасение. Однако Бог не внял егомолитвам, обрек его унизительным содроганиям неосуществимой надежды.
О, как он завидовал сейчас всем тем, кто расстался с жизньювнезапно, в одночасье, словно птица, взметнувшаяся на слишком большую высоту ирухнувшая с разорвавшимся сердцем! Малюте Скуратову, незабвенному, верномудругу, убитому немецким мечом, окольничему Василию Воронцову, воеводе ДанилеСалтыкову, князьям Василию Сицкому и Михайле Тюфякину, побитым в ливонскихсражениях, и еще многим тысячам оставшихся на поле боя, даже московскимпушкарям, которые повесились на своих орудиях, только бы не попасть в пленлитовцам и шведам, взявшим Венден… Он завидовал сейчас даже волжскому казакуЕрмаку, весть о гибели которого в Сибири недавно дошла до царя…
«Уж лучше бы отравили! – взмолился он о том, чего боялся всюжизнь. – Отравили бы – и дело с концом. Только чтобы я ничего не знал!»
Миг малодушия прошел, как пришел, и Иван Васильевич вновьувидел глаза ведуньи. Тоска, плескавшаяся в них, вызвала приступ злости.
– А ты что так смотришь? Жалко меня? Сама же обрекла и самажалеет!
– Обрекла, – кивнула она. – Вспомнил меня? Я так и знала,что вспомнишь!
– Что? – растерялся государь. – Я тебя знаю?
– Знаешь, знаешь…
Иван Васильевич долго всматривался в ее сморщенное лицо,напрягая память, но наконец покачал головой:
– Нет, старуха. Я тебя не знаю. Скажи, я пред тобою виновен,да? Я убил у тебя сына, мужа, брата?
– Дочь, – подсказала она, и многолетняя, старинная, нонеизбывная и по-прежнему острая боль исказила ее черты. – Ты убил мою дочь…
Он опять начал ворошить погасшие уголья памяти, но напрасно:
– Не помню я твой дочери.
– Еще бы ты помнил! – горько вздохнула старуха. – Ты былтогда еще юнец, но уже сеял смерть вокруг себя. Ты гнал ее, гнал, как гонишь наохоте дикого зверя, и загнал до смерти. А меня, которая прокляла тебя, бросилис перерезанным горлом. Видишь? – Она раздвинула свои лохмотья, чтобы старыйстрашный шрам, перечеркнувший ее шею и грудь, был лучше виден. – Я должна былаумереть, но я осталась жива, чтобы видеть, как один за другим гибнут твоисообщники, тоже убивавшие мою дочь: Воронцов, Трубецкой, Овчина-Телепнев, твойдядя Глинский, твой брат князь Юрий… Где они? Мертвы, ибо я предсказала имсмерть. Теперь умрешь и ты.
Иван Васильевич смотрел на нее расширенными, неподвижнымиглазами. Его бросило в жар, потом в холод, снова охватило огнем. То, что онабормочет… он не помнит этого, ничего не помнит!
И вдруг над головой словно бы прохладой живительной повеяло.Это птица-надежда осенила его своим крылом.
– Постой, – проговорил Иван Васильевич невнятно, потому чтогубы все еще немели от страха, – постой! Вот оно что… Ты хочешь отомстить задочь и потому измыслила день мой смерти?
Ведунья ничего не ответила, но по-прежнему смотрелапечально.
– Чего ж ты горюешь? – прохрипел он. – Радоваться должна!